Кто сказал, что легко любить? Александр Яшин и Вероника Тушнова. Вероника Тушнова: За это можно все отдать! (жизнь, творчество и любовь) Удивительная история любви двух поэтов

Не отрекаются любя, Ведь жизнь кончается не завтра

Известная советская поэтесса Вероника Михайловна Тушнова (1915-1965) родилась в Казани в семье профессора медицины, биолога Михаила Тушнова. Ее мать, Александра Тушнова, урожденная Постникова, была намного моложе своего супруга, отчего все в доме подчинялось лишь его желаниям. Приходивший поздно домой, много работавший, строгий профессор Тушнов нечасто виделся с детьми, отчего дочь боялась его и старалась избегать, скрываясь в детской.

Маленькая Вероника всегда была задумчивой и серьезной, любила оставаться одна и переписывать стихи в тетрадки, которых к концу школы собралось несколько десятков.

Страстно влюбленная в поэзию, девушка была вынуждена покориться воле отца и поступить в медицинский институт в Ленинграде, куда незадолго до этого переехала семья Тушновых. В 1935 году Вероника закончила обучение и поступила на работу лаборанткой в Институт экспериментальной медицины в Москве, а через три года вышла замуж за Юрия Розинского, врача-психиатра. (Подробности жизни с Розинским неизвестны, так как родственники Тушновой предпочитают молчать об этом, а семейный архив поэтессы до сих пор остается необнародованным).

В Москве, в свободное от работы время, Вероника Михайловна занималась живописью и поэзией. В начале июня 1941 года она подала документы в Литературный институт имени А. М. Горького, но начавшаяся война помешала осуществлению заветной мечты. Тушнова уехала на фронт медсестрой, оставив больную мать и родившуюся к тому времени дочь Наташу.

На фронте ночами будущая поэтесса исписывала тетрадные листы все новыми и новыми стихами. К сожалению, современные литературоведы называют их неудачными. Однако раненым и больным, которые находились на попечении Вероники Михайловны, до этого не было дела. Они дали ей короткое прозвище «доктор с тетрадкой». В госпитале Тушнова успевала писать диссертацию, помогала раненым, лечила не только их тела, но и искалеченные души. «Все мгновенно влюблялись в нее, - вспоминала фронтовая подруга Тушновой Надежда Лыткина, - она могла вдохнуть жизнь в безнадежно больных... Раненые любили ее восхищенно. Ее необыкновенная женская красота была озарена изнутри, и поэтому так затихали бойцы, когда входила Вероника...»

Современники, знавшие Тушнову, считали ее «ошеломляюще красивой». Темноволосая, смуглая женщина, похожая на восточную красавицу, обладала очень мягким и добрым характером. Она никогда не повышала голос, со всеми говорила предельно тактично и уважительно, на грубость отвечала улыбкой и безграничной добротой. Ее друзья и знакомые отмечали в Тушновой еще одно поразительное качество - не знающую пределы щедрость. Всегда приходившая на помощь в любое время дня и ночи, до конца жизни она жила предельно скромно, но очень любила делать подарки: родным, друзьям, соседям, даже просто случайным знакомым. «Она из всего создавала счастье», - говорила ее близкая подруга. Марк Соболь вспоминал, что все писатели были «чуть ли не поголовно влюблены в Веронику» и добавлял: «Она была удивительным другом».

Однако женская судьба поэтессы была трагична - ее красивая и разделенная любовь не могла закончиться счастливо. Ее возлюбленный - известный русский поэт Александр Яшин (настоящая фамилия Попов; годы жизни 1913- 1968) - был отцом четверых детей и мужем душевнобольной женщины. Уйти из семьи он не мог. Понимая это, не желая оставлять детей любимого без отца, Вероника Михайловна ничего не требовала, ничем не мешала Яшину, который также пылко и нежно любил ее. Влюбленные старались не афишировать свои отношения, ничем не выдавали свою зрелую и сильную любовь:

Стоит между нами

Не море большое -

Горькое горе,

Сердце чужое...

В. ТУШНОВА

Страстный и романтичный Александр Яшин, чувствуя непонимание и одиночество в семье, каждые выходные шел к Веронике, где утолял свою потребность в женской ласке, теплоте и любви. Они встречались тайно. Выезжая из Москвы на любой уходящей электричке, влюбленные останавливались в подмосковных деревнях, гуляли по лесу, иногда ночевали в одиноких охотничьих домиках. Возвращались они всегда разными дорогами, чтобы не выдать своей тайной связи.

Сколько же раз можно терять

Губы твои, русую прядь,

Ласку твою, душу твою...

Как от разлуки я устаю!

В. ТУШНОВА

Однако Александр Яковлевич был очень заметной фигурой в советской литературе - лауреат государственной премии, автор широко известных прозаических и поэтических произведений, функционер Союза писателей СССР. Его отношения с малоизвестной и не уважаемой в литературной среде поэтессой не могли остаться незамеченными. Вскоре об их романе заговорили. Большинство осуждали эту связь, многие приписывали Тушновой карьеристские устремления, другие открыто обвиняли Яшина в недостойном поведении - в измене несчастной больной женщине и потакательстве недостойной распутнице. И Александр Яковлевич, и Вероника Михайловна стали избегать общество литераторов, предпочитали общаться только с верными друзьями. Именно в эти годы, в очень короткий период времени Тушновой были созданы циклы лирических стихотворений, обессмертивших ее имя. Достаточно вспомнить «Сто часов счастья» или «Не отрекаются любя».

Счастье же влюбленных поэтов и в самом деле длилось недолго. Тушнова неизлечимо заболела онкологией и угасала на глазах. Умирала она в страшных мучениях. Долгое время, прикованная к больничной койке, она старалась не выдавать слабость и боль тела. Принимая друзей в палате, она просила их подождать за дверью, причесывалась, надевала цветастое платье и встречала их с неизменной улыбкой на лице. (Мало кто знал, что сильнейшие антибиотики стягивали ей кожу на лице, и каждая улыбка была для несчастной мучительно болезненной.) Когда больную навещал Яшин, Тушнова преображалась, и в глубине ее грустных глаз сияли искорки счастья. Лишь об одном жалела она в такие часы: «Какое несчастье случилось со мной - я жизнь прожила без тебя».

Вероники Михайловны Тушновой не стало 7 июля 1965 года, когда ей едва исполнилось 50 лет. Прославившая ее книга (стихотворения из которой сегодня знает любой мало-мальски грамотный человек в России) «Сто часов счастья» появилась незадолго до смерти поэтессы и была посвящена ее единственной любви - поэту Александру Яшину:

Любовь на свете есть!

Единственная - в счастье и в печали,

В болезни и здоровии - одна,

Такая же в конце, как и в начале,

Которой даже старость не страшна.

В. ТУШНОВАЯ

Яшин долго и тягостно переживал смерть Вероники Михайловны. Через несколько дней он написал одно из своих самых известных стихотворений, посвященных Тушновой:

Чтоб не мучиться поздней жалостью,

От которой спасенья нет,

Напиши мне письмо, пожалуйста,

Вперед на тысячу лет.

Не на будущее, так за прошлое,

За упокой души,

Напиши обо мне хорошее.

Я уже умерла. Напиши.

Через три года после «любимой Вероники» умер и Александр Яковлевич. Волею судьбы, он скончался от рака - той же самой болезни, которая поразила тело его любимой. За несколько дней до своей смерти он писал: «Завтра мне предстоит операция... Насколько я понимаю - трудная. Тяжело представить себе что-либо более печальное, чем подведение жизненных итогов человеком, который вдруг осознает, что он не сделал и сотой, и тысячной доли из того, что ему было положено сделать».

Влюбленные навсегда соединились вместе, без пересудов, ненужных разговоров, зависти и злости недоброжелателей, упреков и непонимания близких людей. А их стихи до сих пор читают потомки, будто проживают с ними еще одну жизнь.

Старая, как мир история. История любви двух немолодых, людей. Счастливая и трагическая. Светлая и грустная. Рассказанная в стихах. Вся страна зачитывалась этими стихами. Влюблённые советские женщины переписывали их от руки в тетрадки, потому что достать сборники ее стихов было невозможно. Их заучивали наизусть, их хранили в памяти и сердце. Их пели. Они стали лирическим дневником любви и разлуки не только Вероники Тушновой, но и миллионов влюблённых женщин. Последняя, вышедшая при жизни Тушновой книжка «Сто часов счастья» - вся о об этой огромной, сжигающей любви.

Хмурую землю

стужа сковала,

небо по солнцу

затосковало.

Утром темно,

и в полдень темно,

а мне всё равно,

мне всё равно!

А у меня есть любимый,

любимый, с повадкой орлиной,

с душой голубиной,

с усмешкою дерзкой,

с улыбкою детской,

на всём белом свете

один-единый.

Он мне и воздух,

он мне и небо,

всё без него бездыханно

и немо…

А он ничего про это не знает,

своими делами и мыслями занят,

пройдёт и не взглянет,

и не оглянется,

и мне улыбнуться

не догадается.

Лежат между нами

на веки вечные

не дальние дали - года быстротечные,

стоит между нами

не море большое - горькое горе, сердце чужое.

Вовеки нам встретиться не суждено…

А мне всё равно, мне всё равно,

а у меня есть любимый, любимый! Неизвестно, при каких обстоятельствах и когда точно познакомилась Вероника Тушнова с поэтом и писателем Александром Яшиным, которого она так горько и безнадёжно полюбила и которому посвятила свои самые прекрасные стихи. Безнадёжно - потому что Яшин, отец семерых детей, был женат уже третьим браком. Близкие друзья шутя называли семью Александра Яковлевича «яшинским колхозом». Казалось бы всё было у Яшина до встречи с Тушновой, но чего-то не хватало:

Что-то мешает

Работать с охотой.

Всё не хватает

В жизни чего-то.

Днём не сидится,

Ночью не спится...

Надо на что-то

Большое решиться!

С кем-то поссориться?

С чем-то расстаться?

На год на полюсе

Обосноваться?

Может, влюбиться?

О, если б влюбиться!

Что-то должно же

В жизни случиться.

Если б влюбиться,

Как в школе когда-то,

Как удавалось

В седьмом

И в десятом -

До онеменья,

До ослепленья,

До поглупенья,

До вдохновенья!

Снова стоять

На морозе часами,

Снова писать

Записки стихами.

Может в этих

Наивных записках

Вдруг обнаружится

Божия искра.

И превратятся

Мои откровения

В самые лучшие

Стихотворения.

И случилось. В жизнь ворвалась любовь. Его любит удивительная женщина, талантливая, красивая, тонко чувствующая… Длительные, очень неровные, бурные отношения любящих друг друга людей, к тому же поэтов, выплёскивались на страницы поэтических сборников. «И превратятся мои откровения в самые лучшие стихотворения», - писал Яшин в 1961-м году. Воистину это так, потому что в последние годы жизни его буквально прорвало, и я просто советую найти, прочитать и сравнить ранние и поздние его стихи. Пусть - безответно, Только бы любить, Только б не бесследно По земле ходить. Трав густым настоем Дышать в шалаше, Только бы простоев Не знать душе. Небом или сушей За любимой вслед - То же, что в грядущее Взять билет. Скрытно жить, в немилости. Но в любой миг Из-под ног вырасти На ее вскрик. Для меня не горе Судьба бобыля, Пахло б морем - море, И землей - земля. Буду жить, как птица, Петь, как ручей. Только б не лишиться Бессонных ночей. Пусть безответная, Пусть, пусть! Как-нибудь и с этою Ношей примирюсь. Ни на что не сетую, Только бы любить. Давай безответную - Так тому и быть. Впрочем, что ж охотно На костер лезть? Мы еще посмотрим, Время есть! Любовь была тайной. Любовь была грешной. Вероника, видимо, не позволила себе разрушить его семью, потому что, как мудрая женщина, понимала: на чужом несчастье счастья не построишь. Вероника Михайловна даже и не помышляла о том, чтобы увести любимого из семьи. Она бы никогда не смогла быть счастлива, сделав несчастными других: Небо желтой зарей окрашено, недалеко до темноты… Как тревожно, милый, как страшно, как боюсь твоей немоты. Ты ведь где-то живешь и дышишь, улыбаешься, ешь и пьешь… Неужели совсем не слышишь? Не окликнешь? Не позовешь? Я покорной и верной буду, не заплачу, не укорю. И за праздники, и за будни, и за все я благодарю. А всего-то и есть: крылечко, да сквозной дымок над трубой, да серебряное колечко, пообещанное тобой. Да на дне коробка картонного два засохших с весны стебля, да еще вот - сердце, которое мертвым было бы без тебя. Они встречались тайно, в других городах, в гостиницах, ездили в лес, бродили целыми днями, ночевали в охотничьих домиках. А когда возвращались на электричке в Москву, Яшин просил Веронику выходить за две-три остановки, чтобы их не видели вместе. Я одна тебя любить умею, да на это права не имею, будто на любовь бывает право, будто может правдой стать неправда. Не горит очаг твой, а дымится, не цветёт душа твоя - пылится. Задыхаясь, по грозе томится, ливня молит, дождика боится... Всё ты знаешь, всё ты понимаешь, что подаришь - тут же отнимаешь. Всё я знаю, всё я понимаю, боль твою качаю, унимаю... В 1961 году Яшин написал стихотворение «Речка Вертушинка» (легко догадаться, что Вертушинка – ласковый образ Вероники Тушновой): Над тобой не одна осинка Одурманенно склонена. Колдовством твоим, Вертушинка, Вся душа до краев полна. Завертела, обворожила, Закружила меня чуть свет. Что ж ты делаешь, вражья сила?- И зимой избавленья нет. С увлеченьем, с ожесточеньем, Изворачиваясь и дразня, Обнажаешь мои коренья, Словно хочешь свалить меня. Не весеннее наше дело: Сколь ни тешься, ни молодись - Я не тот, и ты обмелела, Так застынь же, угомонись! Вероника ему ответила не менее талантливо, хлёстко и нежно: Хороша, говоришь, красива? Что ж клянешь ты ее с тоской? Не кори, а скажи спасибо быстрине ее колдовской. И в погоду, и в непогоду над речонкою склонена, пьет осинка живую воду, через то и жива она. Вертушинке ли не струиться? Нет иных у нее примет… Если речка угомонится, значит, речки на свете нет. То мелеет, то прибывает, - любо-дорого поглядеть… Реки старыми не бывают, им не надобно молодеть. Не страшись ее круговерти, не беги от воды хмельной, успокоится после смерти, нету вечных рек под луной! Вдвоём им приходилось бывать не часто. Яшин тщательно скрывал возлюбленную от друзей и знакомых. Встречи были редкими. И вся жизнь влюблённой женщины превратилась в мучительное ожидание этих горько-счастливых встреч. Он был порядочным человеком, Александр Яковлевич Яшин. И чувство долга возобладало. Но сердцу-то невозможно приказать. И разрывалось сердце между долгом и любовью. А возлюбленная то покорно ждала, то ревниво терзалась, то упрекала, но чаще смиренно принимала выпавшую ей судьбу: Ты всё еще тревожишься - что будет? А ничего. Все будет так, как есть. Поговорят, осудят, позабудут,- у каждого свои заботы есть. Не будет ничего... А что нам нужно? Уж нам ли не отпущено богатств: то мрак, то свет, то зелено, то вьюжно, вот в лес весной отправимся, бог даст... Нет, не уляжется, не перебродит! Не то, что лечат с помощью разлук, не та болезнь, которая проходит, не в наши годы... Так-то, милый друг! И только ночью боль порой разбудит, как в сердце - нож... Подушку закушу и плачу, плачу, ничего не будет! А я живу, хожу, смеюсь, дышу... Читаешь её стихи и понимаешь: чувство было настоящим, мучительным, страстным. Не легкая интрижка, а любовь, которая становится смыслом жизни, самой жизнью. Любовь, о которой втайне мечтает каждый из нас. Правда, и платить за такое горение чувств приходится дорого. Порой, жизнью. Вероника растворилась в своей любви и сгорела на ее костре. Но остались стихи, искренние и взволнованные. Гонит ветер туч лохматых клочья, снова наступили холода. И опять мы расстаёмся молча, так, как расстаются навсегда. Ты стоишь и не глядишь вдогонку. Я перехожу через мосток... Ты жесток жестокостью ребёнка - от непонимания жесток. Может, на день, может, на год целый эта боль мне жизнь укоротит. Если б знал ты подлинную цену всех твоих молчаний и обид! Ты бы позабыл про всё другое, ты схватил бы на руки меня, поднял бы и вынес бы из горя, как людей выносят из огня. Сохранить отношения в тайне не получилось. Друзья осуждают его, в семье настоящая трагедия. Разрыв с Вероникой Тушновой был предопределён и неизбежен. Что делать, если любовь пришла на излете молодости? Что делать, если жизнь уже сложилась, как сложилась? Что делать, если любимый человек не свободен? Запретить себе любить? Невозможно. Расстаться – равносильно смерти. Но они расстались. Так решил он. А ей ничего не оставалось, как подчиниться. В чем отказала я тебе, скажи? Ты целовать просил - я целовала. Ты лгать просил,- как помнишь, и во лжи ни разу я тебе не отказала. Всегда была такая, как хотел: хотел - смеялась, а хотел - молчала... Но гибкости душевной есть предел, и есть конец у каждого начала. Меня одну во всех грехах виня, все обсудив и все обдумав трезво, желаешь ты, чтоб не было меня... Не беспокойся -я уже исчезла. Помнишь, как залетела в окно синица, Какого наделала переполоху? Не сердись на свою залетную птицу, сама понимаю, что это плохо. Только напрасно меня ты гонишь, Словами недобрыми ранишь часто: я не долго буду с тобой - всего лишь до своего последнего часа. Потом ты плотнее притворишь двери, рамы заклеешь бумагой белой... Когда-нибудь вспомнишь, себе не веря: неужели летала, мешала, пела? Началась черная полоса в её жизни, полоса отчаяния и боли. Наверное, поначалу она еще ждала и надеялась. Как ждет и надеется на чудо приговоренный к смерти. Именно тогда родились в ее страдающей душе эти пронзительные строки: не отрекаются любя… А он, красивый, сильный, страстно любимый, отрёкся. Он метался между чувством долга и любовью. Чувство долга победило. Но почему же так грустно от этой победы? Биенье сердца моего, тепло доверчивого тела… Как мало взял ты из того, что я отдать тебе хотела. А есть тоска, как мед сладка, и вянущих черемух горечь, и ликованье птичьих сборищ, и тающие облака… Есть шорох трав неутомимый, и говор гальки у реки, картавый, не переводимый ни на какие языки. Есть медный медленный закат и светлый ливень листопада… Как ты, наверное, богат, что ничего тебе не надо. В 1965 году она, красивая черноволосая женщина с печальными глазами (за характерную и непривычную среднерусскому глазу красоту ее иногда называли «восточной красавицей»), с мягким характером, любившая дарить подарки не только близким, но и просто друзьям, вынуждена была лечь в больницу с диагнозом «рак». Александр Яшин, конечно, навещал её. Марк Соболь, долгие годы друживший с Тушновой, стал невольным свидетелем одного из таких посещений. «Я, придя к ней в палату, постарался ее развеселить. Она возмутилась: не надо! Ей давали антибиотики, от которых стягивало губы, ей было больно улыбаться. Выглядела она предельно худо. Неузнаваемо. А потом пришел – он! Вероника скомандовала нам отвернуться к стене, пока она оденется. Вскоре тихо окликнула: «Мальчики...» Я обернулся – и обомлел. Перед нами стояла красавица! Не побоюсь этого слова, ибо сказано точно. Улыбающаяся, с пылающими щеками, никаких хворей вовеки не знавшая молодая красавица. И тут я с особой силой ощутил, что все, написанное ею, – правда. Абсолютная и неопровержимая правда. Наверное, именно это называется поэзией...» В последние дни перед смертью Вероника Михайловна запретила пускать к себе в палату Александра Яковлевича. Она хотела, чтобы любимый запомнил ее красивой и веселой. А на прощанье написала: Я стою у открытой двери, я прощаюсь, я ухожу. Ни во что уже не поверю, – все равно напиши, прошу! Чтоб не мучиться поздней жалостью, от которой спасенья нет, напиши мне письмо, пожалуйста, вперед на тысячу лет. Не на будущее, так за прошлое, за упокой души, напиши обо мне хорошее. Я уже умерла. Напиши! Умирала знаменитая поэтесса в тяжелых мучениях. Не только от страшной болезни, но и от тоски по любимому человеку. На 51-м году жизни – 7 июля 1965 года – Вероники Михайловны Тушновой не стало. После нее остались рукописи в столе: недописанные листки поэмы и нового цикла стихов. Александр Яшин был потрясен смертью любимой женщины. Он напечатал в «Литературной газете» некролог – не побоялся – и сочинил стихи: Вот теперь-то мне и любить Ты теперь от меня никуда, И никто над душой не властен, До того устойчиво счастье, Что любая беда - не беда. Никаких перемен не жду, Что бы впредь со мной ни случилось: Будет все, как в первом году, Как в последнем было году,- Время наше остановилось. И размолвкам уже не быть: Нынче встречи наши спокойны, Только липы шумят да клены… Вот теперь-то мне и любить! Мы с тобой теперь не подсудны Мы с тобой теперь не подсудны, Дело наше прекращено, Перекрещено, Прощено. Никому из-за нас не трудно, Да и нам уже все равно. Поздним вечером, Утром ранним След запутать не хлопочу, Не затаиваю дыханье - Прихожу к тебе на свиданье В сумрак листьев, Когда хочу. Яшин понял, что любовь никуда не делась, не сбежала из сердца по приказу. Любовь только затаилась, а после смерти Вероники вспыхнула с новой силой, но уже в ином качестве. Обернулась тоской, мучительной, горькой, неистребимой. Не стало родной души, по-настоящему родной, преданной… Вспоминаются пророческие строки Тушновой: Только жизнь у меня короткая, только твердо и горько верю: не любил ты свою находку – полюбишь потерю. Рыжей глиной засыплешь, за упокой выпьешь… Домой воротишься – пусто, из дому выйдешь – пусто, в сердце заглянешь – пусто, на веки веков – пусто! Наверное, в эти дни он до конца, с пугающей ясностью понял горестный смысл вековой народной мудрости: что имеем, то не ценим, потерявши – горько плачем. Думалось да казалось... Думалось, все навечно, Как воздух, вода, свет: Веры ее беспечной, Силы ее сердечной Хватит на сотню лет. Вот прикажу - И явится, Ночь или день - не в счет, Из-под земли явится, С горем любым справится, Море переплывет. Надо - Пройдет по пояс В звездном сухом снегу, Через тайгу На полюс, В льды, Через «не могу». Будет дежурить, Коль надо, Месяц в ногах без сна, Только бы - рядом, Рядом, Радуясь, что нужна. Думалось Да казалось... Как ты меня подвела! Вдруг навсегда ушла - С властью не посчиталась, Что мне сама дала. С горем не в силах справиться, В голос реву, Зову. Нет, ничего не поправится: Из-под земли не явится, Разве что не наяву. Так и живу. Живу? После её смерти Александр Яковлевич за свои оставшиеся на земле три года, похоже, понял, какой любовью его одарила судьба. («Я каюсь, что робко любил и жил...») Он сочинил главные свои стихотворения, в которых – глубокое раскаяние поэта и завет читателям, думающим порой, что смелость и безоглядность в любви, открытость во взаимоотношениях с людьми и миром приносят одни несчастья. Книги лирической прозы А. Я. Яшина 1960-х годов «Угощаю рябиной» или высокой лирики «День творенья» возвращают читателей к пониманию не измельчавших ценностей и вечных истин. В завет всем слышится живой, тревожный и страстный голос признанного классика советской поэзии: «Любите и спешите делать добрые дела!» Скорбящий на могиле женщины, ставшей его горькой, предсказанной ею же потерей (Тушнова умерла в 1965-м), в 1966 году он пишет: А ведь, наверно, ты где-то есть? И не чужая - Моя… Но какая? Красивая? Добрая? Может, злая?.. Не разминуться бы нам с тобою. Друзья Яшина вспоминали, что после смерти Вероники он ходил, как потерянный. Большой, сильный, красивый человек, он как-то сразу сдал, словно погас внутри огонек, освещавший его путь. Он умер через три года от той же неизлечимой болезни, что и Вероника. Незадолго до смерти Яшин написал свою «Отходную»: О, как мне будет трудно умирать, На полном вдохе оборвать дыханье! Не уходить жалею - Покидать, Боюсь не встреч возможных - Расставанья. Несжатым клином жизнь лежит у ног. Мне никогда земля не будет пухом: Ничьей любви до срока не сберег И на страданья отзывался глухо. Сбылось ли что? Куда себя девать От желчи сожалений и упреков? О, как мне будет трудно умирать! И никаких нельзя извлечь уроков. Говорят, от любви не умирают. Ну, разве что в 14 лет, как Ромео и Джульетта. Это не правда. Умирают. И в пятьдесят умирают. Если любовь настоящая. Миллионы людей бездумно повторяют формулу любви, не осознавая ее великую трагическую силу: я тебя люблю, я не могу без тебя жить… И спокойно живут дальше. А Вероника Тушнова - не смогла. Не смогла жить. И умерла. От рака? А может, от любви? Незадолго до смерти она написала эти строки: Я прощаюсь с тобою у последней черты. С настоящей любовью, может, встретишься ты. Пусть иная, родная, та, с которою - рай, все равно заклинаю: вспоминай! вспоминай! Вспоминай меня, если хрустнет утренний лед, если вдруг в поднебесье прогремит самолет, если вихрь закурчавит душных туч пелену, если пес заскучает, заскулит на луну, если рыжие стаи закружит листопад, если за полночь ставни застучат невпопад, если утром белесым закричат петухи, вспоминай мои слезы, губы, руки, стихи… Позабыть не старайся, прочь из сердца гоня, не старайся, не майся - слишком много меня!

И он тоже не смог жить без неё. Через три года после кончины своей любимой, 11 июня 1968 года, на 56-м году жизни, в Москве, тосковавший по Веронике поэт умер. Его похоронили на родине в Вологодской области, в деревне Блудново. Диагноз смерти А. Я. Яшина звучал так же зловеще – «рак».

Спешил делать добрые дела

Накануне операции в онкологической клинике на Каширке в 1968 году, предчувствуя и даже зная наперед, что шансов выжить очень мало, Александр Яшин, признанный классик советской поэзии, согласился ответить на одну из многочисленных в жадно читающей стране анкет о народности поэзии, о национальных и классических традициях. Ответил он достаточно своеобразно - написал завещание собратьям "Вместо ответа": "...Писать надо, друзья мои! Писать о том, о чем хочется и как хочется, и только так писать, как можно полнее. Высказывать себя. Свое представление о жизни, свое понимание ее и, конечно, как можно правдивее - правдивее настолько, насколько позволяют свой собственный характер и уважение к своему человеческому достоинству".
Тогда это был самый важный завет: народ читал книги, верил писателю, ждал его правдивого и достойного слова. Ныне ради сомнительного читательского интереса и рыночного успеха наследники славы отечественной литературы готовы писать чудовищно много, забывая нередко про достоинство. И уж тем более про национальные традиции, органическим носителем которых был сам Александр Яковлевич Яшин (Попов), который родился в марте 1913 года в отдаленной деревне Блудново Никольского уезда Вологодской губернии.
"Жизненный путь мой не прост, - писал Яшин в 1963 году, к своему 50-летию. - Я с детства знал, что буду поэтом". Еще учась в семилетке, начал печатать заметки в "Пионерской правде", получил баснословный тогда для него гонорар - 30 рублей. Читаешь теперь его рассказ "Первый гонорар" словно фантастику, о том как деревенский мальчишка в 1927 году получает в глухой деревне из столицы деньги.
С 19 лет Яшин начинает работать литсотрудником в вологодской газете "Красный Север", а в 1934 году автора первой книги стихов избирают делегатом на Первый съезд писателей. В Москве Алексей Сурков, подивившись молодости вологжанина, ввел его в круг известных советских поэтов. Скоро Яшин переезжает в столицу, чтобы учиться в Литинституте и творить в гуще общественной жизни. В свой дневник 22 июня 1941 года он записал: "Решил быть на войне, все видеть, во всем участвовать. Сейчас будет делаться новая история мира, и тут бояться за свою жизнь стыдно". 12 июля поэт вступает в партию, а 15-го отбывает в распоряжение Политуправления Балтийского флота, воюет на Ленинградском, Сталинградском фронтах в решающие и страшные дни поворотных битв, запечатленных в трех книгах его стихов и дневниках.
В мирные дни по зову души (быть в центре событий!) признанный поэт, лауреат Сталинской премии за поэму "Алена Фомина" уехал на целинные земли. Уже после смерти Яшина мне довелось готовить к печати его целинные дневники, переданные для "Литературной России" вдовой Златой Константиновной. Тогда впервые я побывал в осиротевшей квартире дома по Лаврушенскому переулку, вспоминая впечатления ученика Яшина - замечательного вологодского лирика Александра Романова, моего друга, не так давно ушедшего из жизни. Саша рассказывал, что принес на суд свои стихи на восьмой этаж дома. Яшин встретил его в шубе, потому что работал и прохладной осенью у открытого окна, начал хмуро читать, потом вдруг спросил у робеющего автора: "Ты читаешь матери свои стихи?" Романов смущенно признался, что не читает. Он укоризненно качнул головой: "А надо бы читать - ведь стихи-то о деревне". Помолчал и опять как глянул в душу. - Мать почуяла бы, где сущая правда, а где твое притворство..."
Александра Яшина просто съедала эта жажда правды, терзало расхождение между внушенным или взваленным долгом и больной совестью. Поэтому он, автор фольклорно яркой книги "Северянка", лакировочной "Советский человек", задушевной "Босиком по земле", обращается к честной прозе, создает полемическую публицистику "Рычаги" и, наконец, повесть "Вологодская свадьба", которую Александр Твардовский в 1962 году тут же печатает в "Новом мире". За нее автор подвергается разносной партийной критике, при этом получая похвалы от писателей-деревенщиков. "Здорово, ей-богу! - пишет Яшину Гавриил Троепольский. - Ну просто нет слов, как здорово! Такое может написать только тот, кто очень любит человека". Автор едет на родину и среди чудом сохранившихся осколков свадебного обряда, красоты природы и душевных движений только обозначает трагедию уходящей северной деревни. Всего-то намекнул на реальные проблемы села, а вызвал шквал одергиваний, обвинений в очернительстве...
На стихи самого Яшина песен, увы, не написано. Но лучшие песни из репертуара Аллы Пугачевой - "Не отрекаются любя" и "Понимаешь, все еще будет" - сложены на пронзительные стихи Вероники Тушновой. Она эти строки, как и всю любовную лирику последних лет, в частности неувядающую книгу "Сто часов счастья", посвятила Александру Яковлевичу.
При жизни Тушновой было написано только пять стихотворений лучшего цикла Яшина, а после ее ухода в 1965 году он за свои оставшиеся на земле три года прозревает, какой любовью его одарила судьба ("Назвал навсегда любимой,/Когда потерял ее"), и пишет главные свои стихотворения. В них глубокое раскаяние поэта и завет нам, приземленно думающим порой, что ныне смелость и безоглядность в любви, открытость во взаимоотношениях с людьми и миром приносят одни несчастья. Книги лирической прозы Яшина "Угощаю рябиной" или высокой лирики "День творенья" возвращают нас к пониманию не измельчавших ценностей и вечных истин.
У Александра Яшина было много учеников и младших собратьев - от Василия Белова до ушедших Николая Рубцова и Виктора Коротаева. Упомянутый Александр Романов вынес на оба фронтисписа предсмертной книги мемуаров и раздумий такой призыв: "Искры памяти! Они летят из прожитых лет и обжигают нас то стыдом за содеянное, то раскаянием в грехах своих, то порывом творить наконец-то добро. В завет нам живой, тревожный и страстный голос Александра Яшина: "Спешите делать добрые дела!"

ДУМАЛОСЬ ДА КАЗАЛОСЬ...
Думалось, все навечно,
Как воздух, вода, свет:
Веры ее беспечной,
Силы ее сердечной
Хватит на сотню лет.

Вот прикажу -
и явится,
Ночь или день - не в счет,
Из-под земли явится,
С горем любым справится,
Море переплывет.

Надо -
Пройдет по пояс
В звездном сухом снегу,
Через тайгу
На полюс,
В льды,
Через "не могу".

Будет дежурить,
Коль надо,
Месяц в ногах без сна,
Только бы - рядом,
Рядом,
Радуясь, что нужна.

Думалось
Да казалось...
Как ты меня подвела!
Вдруг навсегда ушла -
С властью не посчиталась,
Что мне сама дала.

Так и живу.
Живу?

ЗАКЛИНАНИЕ.


Воскресни!
Воскресни!
Забейся, сердце в груди!
Пусть – чудо:
Не песней –
Сама, во плоти приходи!

Хоть утром,
Хоть ночью, -
Я в доме один живу,-
Явись, когда хочешь,
Но только бы наяву.

Хоть в саване белом,
Хоть в платье –
Теперь не зима, -
Не открещусь оробело и не сойду с ума.

Хоть с шумом и громом
Иль тихо войди,
С крыльца,
Но только б – знакомой:
Не надо менять лица.

Воскресни!
Возникни!
Сломалась моя судьба.
Померкли,
Поникли
Все радости без тебя.

Пред всем преклоняюсь,
Чем раньше не дорожил.
Воскресни!
Я каюсь,
Что робко любил и жил.

А мы друг друга и там узнаем.
Боюсь лишь, что ей
Без живого огня
Шалаш мой уже не покажется раем,
И глянув пристально сквозь меня,
По давней привычке ещё послушна,
Добра и доверчива,
Там она
Уже не будет так влюблена,
Так терпеливо великодушна.

У НАДГРОБЬЯ

Ты теперь от меня никуда, И никто над душою не властен. До того устойчиво счастье, Что любая беда - не беда. Никаких перемен не жду, Что бы впредь со мной ни случилось, Будет все, как в первом году, Как в последнем было году, - Время наше остановилось. И размолвкам уже не быть, Ныне встречи наши спокойны, Только липы шумят да клены.... Вот теперь - то мне и любить.

На смертном одре, после третьей операции, уже всё поняв, из последних сил удерживая на скулах всегдашнюю "яшинскую" улыбку, - он повторял: "Не дамся! Не дамся!" - и молил судьбу: еще бы годик… до весны дотянуть… там выкарабкаюсь… ничего не успел, не договорил, не дописал, только понял, что хочется сказать, а тут и край: больница на Каширке… в пятьдесят пять лет…
Пятьдесят пять лет. Срок немалый. Особенно если учесть, что перед нами поэт, истерзавший душу в перипетиях и своей судьбы, и судьбы страны в межвоенную передышку.
И все-таки - горькое сознание: не успел! Не сказал!
Это Яшин-то с его десятками изданий! Никогда не попадавший в запрет! С головокружительным взлетом - из деревенской глуши по прямой вверх - к первым публикациям в пятнадцать лет, к первой книжке в двадцать один год, и с этой же книжкой - к делегатскому мандату на Первый съезд писателей… Со Сталинской премией в двадцать семь. Если искать в поколении "детей Октября" фигуру, в судьбе которой траектория "от нуля" к зениту особенно чиста, так это Яшин.
Александр Попов. Год рождения - последний перед империалистической войной, когда по всем показателям Российская империя достигла, яшински выражаясь, Верхней Мертвой Точки - перед началом падения, поражения и катастрофы.
Место рождения - медвежий угол. "Деревня в лесной глуши". "В низине, в темных дремучих ельниках - ни дать, ни взять, заблудилась".
Если есть магический смысл в названиях, то имя деревни: Блудново - наводит на мысль о барском блуде крепостной эпохи, а может, о блужданиях гонцов в пору, когда делили таежное пространство княжьи люди Новгородского и Московского столов. Сам поэт предпочитал версию скорее романтическую: о том, как охотника закружил в чаще леший и привел к лесной царевне…
Советская власть переадресовала эти места из Северо-Двинской губернии в Вологодскую область, но к цивилизации так и не приблизила. На станции Шарья, не доезжая до Кирова двухсот с чем-то километров, - пересесть на местную ветку и "укачливой поползухой" трястись до уездного, а ныне районного Никольска, а оттуда еще двадцать с чем-то километров подскакивать на машине "полями и ельниками" - этот путь описан гостем Яшина Федором Абрамовым, а особый путь от Блуднова до индивидуального дома Яшина на Бобришном Угоре описан любимым учеником его Василием Беловым: это уж чистая ходьба по буеракам.
Когда блудовцы узнали, что Яшин умер и завещал похоронить себя на Бобришном Угоре, то за одну ночь соорудили мостик… стало быть, и в 1968-м, то есть на пятьдесят первом году Советской власти все еще жили бездорожно.
А уж в предреволюционное время - полная глушь. И - привычные для русского поэта родословные обстоятельства: мать - неграмотная, бабушка - сказительница, дед - бурлак, отец - солдат…
Уход отца на войну в 1914 году окрашивается в последующем воображении поэта в тона героические: "кузнец и охотник сказал соседям: либо грудь в крестах, либо голова в кустах". Выпало - второе. На самом деле сын отца вообще не запомнил - по малолетству. Вырос в семье отчима, с которым не ладил, и понятно почему: мать во втором браке родила еще пятерых, их надо было подымать, крестьянски надсаживаясь, на что отчим и рассчитывал, когда растил пасынка…
А пасынок рассчитывал - писать стихи.
Мета времени. В поколении, воспитавшемся уже при Советской власти, существенны психологические константы: зависть к старшим, успевшим расправиться с врагами в войну Гражданскую, и ожидание новой войны, тоже гражданской, революционной, земшарной, "последней" (они не знали, что война навалится - Отечественная, а уж последняя ли…).
И еще черта поколения, неведомая в прошлые эпохи: повальная одержимость стихописанием. Это они составили армию ударников, осадивших литературу на рубеже 20-х-30-х годов. Графоманы и профессионалы пера чуют зов времени, взмывшего до запредельной мечты. У некоторых (например, у Павла Васильева) преданность стиху доходит до самоубийственной мании. Александр Яковлевич Попов (взявший себе - в память об отце - псевдоним "Яшин", от коего не отступился до последних, предсмертных строк), кажется, того же склада. В школе его кличут "Рыжий Пушкин". На чердаке избы - залежи исчерканных черновиков. Поэзия зовет, он рвется. "Учиться, учиться, учиться".
Мать вторит отчиму: "Я неученая прожила, и ты проживешь". Не покорился сын. По яшинским воспоминаниям, просто удрал из деревни. По другим свидетельствам, его отпустил сельский сход. В 1928 году.
Детприемник в Никольске. Педтехникум. Бригадный метод обучения. Подсобное хозяйство. Азы журналистики. Командировки на село - агитировать за колхозы. Живгазеты. Балалаечные посиделки. Частушечный вихрь…
Бога нет, царя не надо,
Никого не признаем.
Провались земля и небо -
Мы на кочке проживем!

Насчет кочки - лукавство. Земшар им светил, не меньше. Даешь революцию!
После педтехникума в Никольске - пединститут в Вологде. Литфак. В промежутке - преподавание в сельской школе. Это важный момент. Самоаттестация Бориса Корнилова: "Все мы… дети сельских учителей" - аксиома первого советского поколения, рванувшегося от земли к звездам. Яшин не избежал причастия: сам побывал сельским учителем. Хотя сознавал (и все вокруг чувствовали), что его путь - не педагогика, а литература. При непорываемой связи с той почвой, которая его как поэта породила.
Первая манифестация этой связи не лишена своеобычности. На первый гонорар ("что-то около тридцати рублей: "из "Пионерской правды" прислали"; по другому свидетельству - "три рубля из "Ленинской смены") юный автор накупает конфет и папирос и едет в родное Блудново. "Угощаю!" Девки принимают угощение как само собой разумеющееся, а парни даже и не интересуются, откуда папиросы: расхватывают и начинают смолить.
Тут появляется матушка с розгой в руке:
- Говори, где деньги взял! Да ты мне зубы не заговаривай! Правду скажешь - ничего не будет: прощу!
Так ли точно всё было, или присочинил Яшин что-то к эпизоду, важен общий тон. И дальний смысл.
Матушка дожила до глубокой старости, пережила сына. Евгений Евтушенко увидел ее на его могиле: "Мать Яшина у памятника Яшину сидела в белом крапчатом платке, немножечко речами ошарашена, согбенная, с рукою на руке. Ей было далеко уже за восемьдесят, но можно ли сказать, что ей везет? Ей книжки сына из Москвы завозятся, но сына ей никто не привезет…".
Усекла, наконец, правду о том, кем стал ее сын.
Теперь мы в начале его пути.
Путь начинается с того, что в техникуме Яшина отказываются принять в комсомол. Из-за любви к Есенину. Тут все понятно: и про комсомол, и про Есенина. Менее понятно другое имя, выплывающее из ранних яшинских предпочтений: Джек Алтаузен. Тот самый Джек Алтаузен, который призывал задрать Расее подол (за каковые и подобные им скабрезности публично бит Павлом Васильевым).
Впрочем, вот более полный яшинский "синодик": Сурков, Прокофьев, Сельвинский. Общее поэтическое основание не прощупывается, но порознь всё объяснимо.
Из дневника (на писательском съезде, 1934 год): "В столовой поговорил с Сурковым. Он встретил мою фамилию с улыбкой. Сказал, что ожидал встретить меня не таким молодым". "Познакомился с Прокофьевым… Отдал свою книжку с надписью: "Мастеру от подмастерья (хотя я не уверен, что могу называться даже подмастерьем). Возьмите меня в свои руки".
Сурков - общепризнанный молодой вожак, герой съезда, схлестнувшийся с самим Бухариным. Прокофьев - помимо идейной близости - еще и онежский баешник, певун Севера. Рядом с ним вологодско-архангельские фибры трепещут в яшинской душе (после Вологды Яшин обосновался в Архангельске, там избран на съезд, там и издал первую свою книгу "Песни Севера") - песни эти звучат в унисон прокофьевским.
Однако Сельвинский - это ж совсем другой край! Правда, Яшин вскоре перебирается в Москву, где издает свою следующую книжку - "Северянку", а поступив в Литературный институт, записывается в семинар - к Сельвинскому!
Север скрещивается с Югом?!
А ведь возникает переписка, начинается дружба, и длится до самой смерти. "Не так ли читаем любимых поэтов: находим всё, что найти хотим". Что находит Яшин в Сельвинском? "Плечи грузчика, грудь бойца"… Стих, лопающийся от избытка силы. Чем-то, стало быть, полезен певцу Севера певец Сиваша с его хахатом-клекотом. С его пометами: сопровождать чтение присвистом, топотом… Яшин режиссирует по-своему: читать, окая! Акцентировать "в" как "у". "Жоутую картоуку одну не жеуать". "Ты проедёшь волок, ещо волок да ещо волок да - будет город Вологда". "Где живет Овдотья Олексеёвна"…
Северный окрас не мешает стандартной идейности. Пахнет порохом, бором, кровью. Наши деды добивали врага… били белых иродов… брали города… Молодые наследники готовятся: впереди столько работы, столько побед…
Надо отдать должное чутью поэта: прямые лозунги он сдвигает в особый песенный раздел, там боевые парни, партии сыны, каждый брат - ударник молодой страны… В разделе чисто поэтическом все вспушено на особый, северный лад: если тов.Сталин говорит, что мы ни пяди своей земли не отдадим никому, то Яшин варьирует: "мы даже горсти снега врагу не уступим".
Северное сиянье, северное пение, северный говорок. Юмор соответствующий. Московский профессор интересуется сарафанами и бусами. "Интересный, говорит, пережиток". А ему Олена прямо и сердито: "Перестаньте, гражданин, городить-то! В старопрежнее время и на свадьбе мне бы в этаком наряде не гулять бы".
В пинке старорежимному времени вроде бы ничего особенного, если бы не одно обстоятельство: в стихе описана вологодская свадьба.
Однако лучшие стихи в книге - не эти. Лучшее - "Письма к Елене" (видимо, той самой, которой и посвящена эта вторая книга). Елена Первенцева - любовь вологодской поры. Помогла составить первую книгу. "Расстались 17 декабря 1934 года… Долго плакали…" Вернулся. "Сесть за стол да развести чернила и писать, и слезы лить о том, как она дышала, как любила…"
Тут уже не Сельвинский, не Прокофьев и уж, разумеется, не Сурков, тут Пастернак. Но важно даже не то, кто в мастерах-наставниках. Важно, на чем душа раскрывается. Что-то смоделировано в этой первой любви. Фатум отречения, искус потери? "Измывалась и боготворила. Плакала, но покидала дом…"
Еще немного - и дом покидает он сам. В первые дни войны - два заявления: в действующую армию и в партию. Получая 12 июля 1941 года партийный билет, уже имеет на руках предписание - на Ленинградский фронт. Точнее: в распоряжение Политуправления Балтфлота. Это не совсем то, что достается "мальчикам Державы" следующего поколения: те идут в окопы прямо со школьной скамьи, именно им суждено кровью вписать солдатскую страницу в русскую лирику. Те, что постарше, да если успели опериться как литераторы, - уже попадают в политсостав.
Яшин был готов воевать рядовым; поначалу это и ему досталось: бой морской пехоты под деревней Ямсковицы 14 августа 1941 года. Самое яркое воспоминание военных лет. Да еще блокадная ленинградская пайка. "Вывезли полуживого" - было, что вспомнить, когда десять лет спустя познакомился и сдружился с Ольгой Берггольц.
И все-таки война для Яшина - это работа в газетах. "Боевой залп", "В атаку!" "За Родину!", "Красный флот", "Сталинское знамя", "На страже"…
В 1944 году демобилизован по состоянию здоровья.
Подает рапорт, просит оставить в рядах - с "нагрузкой поэта", ибо и впредь намерен писать для армии и флота. Докладывает, что с начала войны выпустил пять книжек стихов…
Пять книжек! Тем удивительнее резкая черта, которой Яшин сразу отчеркивает после демобилизации военное время. Фронтовые стихи собраны наследниками и изданы почти полвека спустя (и четверть века спустя после смерти Яшина) вместе с тремя поэмами и фронтовыми дневниками получилась летопись войны (Балтика 1941-42, Сталинград 1942-43, Черное море 1943-44). И всё-таки сам он, похоже, так и не почувствовал себя фронтовым поэтом, в отличие от Твардовского или Симонова. Замечено о Яшине в критике: "война вошла в жизнь и в поэзию временным бедствием", "в последующие годы он почти не обращался к военной теме".
Чем это объяснить?
Во-первых, война оказалась не такой, как ждали. "Все шло не так, как представлялось". Представлялось: "Всем миром - сильны, дружны, всем миром - в огонь и в дым… Из этой последней войны врагу не уйти живым". Дело не только в том, что враг оказался у стен Ленинграда, на Волге и на Черном море, но шепнуть бы тогда поэту молодого советского поколения, "последняя" ли это война…
Во-вторых, он войну видит - сквозь мирную счастливую жизнь, которая на время прервалась: сквозь разрывы - "полюшко родное", солдаты - все "землепашцы", беда - что "рожь в свой срок не зацвела", мечта - чтоб "не разучиться траву косить" и чтоб возобновились "свадьбы и пиры".
Вот "война отгремит как землетрясение", и тогда…
Пройдет мой народ через кровь и слезы,
Не опустив золотой головы,
Сожженные выпрямятся березы,
Медвяные росы блеснут с травы,
Земля благодатным соком нальется,
Цветы расправят свои лепестки,
Прозрачнее станет вода в колодцах
И чище реки и родники.
От ран, от развалин, от скверны вражьей
В полях и в садах - не будет следа.
Станицы, забитые дымом и сажей,
Аулы и села и города
Из пепла подымутся после войны,
Сияньем новым озарены.

Это сиянье вполне согласуется со стилистикой позднесталинской эпохи и шире - с общесоветской готовностью индивида "войти хоть каплей в громаду потока, песчинкой, снежинкой в вихри с востока, лучом в сиянье, искрою в пламя, строкою в песню, узором в знамя". Снежинка - блудновская, вологодско-архангельская, знамя - общесоветское.
Европа и Азия в силе и славе
Соединились в одной державе.
Держава Советов!
На свете нету
Другой земли такой великой,
Другой земли такой многоликой.
Не знаю лугов заливных цветистей,
Полей необъятней, садов плодородней,
Плотин величавей, гудков голосистей,
Народа пытливей и благородней…

И Держава, и Народ остаются в центре раздумий. Вот этапы: 1950-й год - поэма "Алена Фомина", Яшин - положительный герой критики, самый молодой лауреат Сталинской премии. 1954-й - целина, Яшин на Алтае ездит по бригадам с чтением стихов, а потом поступает на курсы трактористов в школу механизации №10, получает свидетельство №25 и отчитывается перед собой (в дневнике), что сам завел НАТИ АСТЗ и культивировал круг около 5,5 км, т.е. обработал 13 гектаров. Если учесть, что перед нами московская литературная знаменитость, житель дома (в Лаврушинском?) и дачи (в Переделкине?), а я бы учел другое: что перед нами человек, за десять лет до того комиссованный в инвалидность в диагнозом бронхиальной астмы, - то подобные поступки могут показаться экстравагантными… так надо же знать характер.
Мемуаристы оставили коллекцию портретов золотоволосого юнца, но на наше счастье среди них оказался такой проницательный художник как Федор Абрамов, оставивший зарисовку куда более интересную. Сделана она через десять лет после алтайского свидетельства, в первой половине 60-х годов:
"Меня немало удивил облик Яшина, который показался мне не очень деревенским, да пожалуй, не очень и русским. Большой, горделиво посаженный орлиный нос (у нас такого по всей Пинеге не сыщешь), тонкие язвительные губы под рыжими, хорошо ухоженными усами и очень цепкий, пронзительный, немного диковатый глаз лесного человека, но с усталым, невеселым прижмуром…"
Этот ли человек написал "Алену Фомину"?
Самую лавроносную свою поэму он переделывал раз десять, все надеялся спасти ее в менявшейся ситуации, убирал "наносное", но в конце концов отступился, не стал переиздавать. Меж тем в этой громоздкой, плохо слаженной вещи ("повесть в стихах"!) теперь кажется наносным едва ли не все - именно по причине неслаженности, несведенности. Комментаторы объясняли: изначальная задумка: история возвращения в родной колхоз покалеченного фронтовика оказалась застопорена в связи с появлением в ту же пору и на ту же тему поэмы Алексея Недогонова "Флаг над сельсоветом", после чего подперта была новой историей: про то, как "баба" в отсутствие мужиков взяла в военные годы в колхозе власть. Эта новая история появилась в результате поездки Яшина в качестве корреспондента "Правды" на Алтай в 1946 году. При этом алтайская зажиточность ("ручьи неоскверненные, в рябинах птичий грай, дома неразоренные, незатемненный край"), приписанная Яшиным нищей северной земле, обернулась фальшью.
Всё это так, но дело не только в "географическом подлоге". Дело в том, что нагромождение сцен не собрано единой мыслью, оно искусственно подпирается не только буйными спорами о том, кто теперь возьмет власть в колхозе: мужики или бабы, но и фантастическими по своей глупости нападками дураков на власть вообще, от каковых, как от "шелудивых иностранцев", положительным героям приходится защищаться, ссылаясь на то, что лучше погибать на войне, чем иметь дело с клеветниками…
В качестве бога из машины, разрешающего все эти неразрешимости, является секретарь райкома партии.
Александр Фадеев не зря торопил Яшина с написанием поэмы (и не зря она Фадееву посвящена): в финале сказано: "не пора ль призвать к порядку всех писателей страны?" Яшин попадает здесь в створ той модели социалистического реализма, с помощью которой партия собирается сверху донизу (от всенародных торжеств до районных буден) подымать лежащую в послевоенных руинах жизнь.
В эту работу Яшин включается самоотверженно. Он рисует новые и новые картины, с алтайских и вологодских полей перелетает на великие стройки коммунизма, перелопачивает в стихах "груды вынутой земли, бревна, балки, доски, стружки, стрелы кранов вдалеке, Жигули в цветном просторе, пароходы на реке там, где скоро будет море…"
Поэтически лучшее в этом круговороте - как и двадцать лет назад - пронзительная боль влюбчивого сердца. На роду написано: не умеет любить спокойно и ровно, гирей на сердце любовь, фатальна ее безрассудная сила.
Я тебя не хочу встречать.
Я тебя не хочу любить.
Легче воду всю жизнь качать,
На дороге камни дробить.

Лучше жить в глуши, в шалаше,
Там хоть знаешь наверняка,
Почему тяжело на душе,
Отчего находит тоска…

Тоска, смутное предчувствие беды, страх фальши можно уловить и в "Алене Фоминой". "Охоты нет и смысла нет… Какой вдали маячит свет?" "Предчувствие какой беды, как ревность, душу жжет?" В конкретных обстоятельствах это может быть и ревность, и даже отсутствие охоты (я имею ввиду охоту на зверя, радостью от коей Яшин бредит с детства), но смутное, необъяснимое предчувствие фальши и беды тенью проходит сквозь все сполохи яшинской лирики первого послевоенного десятилетия.
В 1956 году он пишет потрясающее стихотворение "Орел" о том, как пораженная охотником птица взлетает "за облака", чтобы упасть "средь дальних скал, чтоб враг не видел, не торжествовал".
Что это? Пророческое предчувствие - за несколько десятков лет - гибели той державы, которой присягнул и был верен всю жизнь? Предчувствие личной драмы (орел - любимая птица, и во внешности Яшина что-то орлиное)? Гибельное опустошение души от догадки о ложности всего, во что верил и что писал?
По природе дара и по типу душевного склада Яшин ни от чего не хочет отрекаться. Ни от державы, в чей герб вплетены колосья, ни от партии, в которую вступил, когда пошел на фронт, ни от тех "райкомщиков", которые держали на своем хребте советскую повседневность.
"Чтоб враг ее видел…" По советской привычке он ищет врага. А что, если разглядеть врага в "райкомщиках"? Какая сила может заставить его выдернуть из реальности этот стержень?
И тут Яшина-поэта подставляет под удар Яшин-прозаик. Собственно, прозаик зреет в нем давно: слишком активная натура, слишком много впечатлений, они перехлестывают через стих…
Сюжет, с которым Яшин дебютирует как прозаик, посвящен колхозным будням; на трезвый взгляд, этот сюжет вполне вписывается в тот канон соцреализма, согласно которому труженики села борются с непрерывными трудностями и героически решают проблемы, связанные с непрекращающейся сменой сезонов. У Яшина лучшие намерения: призвать героев к работе инициативной и творческой, не быть бездумными исполнителями.
Но на дворе 1956 год.
Рассказ появляется в альманахе "Литературная Москва". Альманах попадает в идеологическую облаву.
Называется рассказ замечательно емко и кратко: "Рычаги" - прекрасное клеймо для обозначения клеветнической вылазки автора против советских людей, изображенных бездумными проводниками спускаемых сверху решений.
Вокруг идет атака на ведьм. Яшин поставлен в шеренгу "ревизионистов" рядом с Дудинцевым, Эренбургом, Граниным (Пастернак ждет своей очереди).
Никогда никаким "ревизионистом" Яшин, разумеется, не был и в ходе экзекуции таковым не стал. Хотя и каяться отказался. Но, попав в облаву, должен был почувствовать, сколь непрочен тот изначальный каркас, тот фундамент, та почва, на которой он выстроил свой дом.
Он заново вглядывается в своих прежних героев. И, в частности, в тех райкомщиков, которые спасали, как бог из машины, хозяйство Алены Фоминой. Что же теперь? Вот "они вошли и сели в три ряда в заранее намеченном порядке. Стол под сукном. Трибуна. И вода. По краю сцены - зелень, как на грядке". "Нашенские парни", садясь в президиум, становятся смешны.
Это, надо думать, пленум. Или праздник. А вот и районные будни: секретари сменяются один за другим. Тот беззастенчивый авральщик, тот непрактичный книжник, а один и вовсе забулдыга… Опять смешно. У Яшина хватает юмора примерить этот хомут и на себя: тот-то дров бы наломал - "все ямбы или все хореи, верно б, вышибло из головы".
Что верно, то верно: ямбы и хореи - последнее спасение, единственный смысл жизни. Непрерывно рассказывать о том, что с тобой происходит. "Еще вчера в душе был бог, я жить и верить мог. Теперь ни веры, ни любви: как хочешь, так живи". И живет. "Бренчаньями фальшивыми, писаньями хвастливыми" не разогреть сердец. Разогревает - рассказывая о том, как разогревает. "Ни от своей, ни от чужой вины не отрекаюсь, но долги всё те же…"
И все-таки глубинный сдвиг намечается. Сдвиг почвенный - в сторону "малой родины", родной, северной. С плацдарма, незащищенность которого обнаружилась, когда идеологи прошлись по нему с "Рычагами" наперевес, - отходит яшинская муза на запасные позиции, намеченные еще в юные годы.
Больше не могу!
Надо бежать
В северную тайгу…
Просто чтобы дышать.

Именно Яшин, как установили впоследствии историки литературы, становится сигнальщиком общего поворота советской прозы к деревенскому ладу. Он благословляет на этот путь лучшего своего ученика - Василия Белова. И ученик отвечает учителю проникновенной исповедью:
"Выстоять, не согнуться учусь у тебя. Пока есть ты, мне легче жить. А ты? У кого учишься ты, кто или что твоя опора? Я знаю: быть честным - это та роскошь, которую может позволить себе только сильный человек, но ведь сила эта не берется из ничего, ей надо чем-то питаться. Мне легче, я питаюсь твоим живым примером, примером людей твоего типа. У тебя же нет такой живой опоры. И я знаю, как тяжело тебе жить".
Белов-то опору чувствует - в том же своем Иване Африкановиче, в вековом "Ладе" крестьянского быта. Но наитием душезнатца чует у Яшина отсутствие опоры! Чуткость поразительная, потому что сам Яшин, кажется, этого не чует. Не хочет признать. Душа его парит.
"Здесь снег высыхает - не тает, и грязи не знает земля. Орел в облаках летает, крыльями не шевеля". Спускаемся на землю. Всему голова - хлеб! Тот, что уже на столе. "Караваи душистые, блины, и шаньги, и пироги"… "Ешьте на здоровье, добрые люди!" "Угощаю!" И тут Яшин-прозаик опять подставляет Яшина-поэта.
"Вологодскую свадьбу" он пишет в 1962 году - уже не дебютант прозы, как семь лет назад. И публикует ее - Твардовский в патентованном журнале интеллигенции Оттепельной поры - в "Новом мире". Очерк о празднике, полный народного юмора, здорового озорства и любовного северного этнографизма, идет на-ура в продвинутой читающей публике.
И тут доносится из родимой глубинки:
- Свадьба - с дегтем!
Вологодские "райкомщики" во главе народных масс негодуют, обвиняя автора в клевете. Идет поток писем в местную, да и в центральную печать. Советская деревня не такая! Лучше бы автор о радиофикации родной деревни позаботился, об электрификации подумал бы, чем упиваться такой свадьбой…
Опять-таки: только с большого бодуна можно усмотреть очернение в яшинском очерке. Да он, кстати, и о радио, и об электричестве в Блуднове писал и в стихах, и в очерках, и в деловых бумагах по начальству. "Выбивал" средства по письмам земляков, взывающих о помощи. И они же, земляки, пошли на него в атаку! Да если бы только "райкомщики", рычаги партийные! Нет, простые мужики повторяют по бумажке на собраниях про свадьбу с дёгтем! Те самые работяги с льнозавода, которые Яшина на ту свадьбу пригласили, - теперь на его "клевету" обижены.
Он не выдерживает:
- Чертов народ! Ты для него всё, и жизнь готов отдать, а он первый же тебя копытом! Неужели и у других народов так?
Сакраментальный вопрос о других народах Яшина особенно не занимает, хотя он и успел пообщаться с грузинами, югославами и другими собратьями по Союзу и соцлагерю, когда была мировая держава. Ему надо осознать свой народ. Свою опору.
Почва, вроде бы нащупанная, начинает ползти под ногами?
Выстроен дом на Бобришном Угоре. То ли дом-музей, то ли проект надгробия.
Мучает мысль, что всё сделанное - ложно, что "день мой вчерашний мусором забило", что жизнь прошла под девизом "ни дня без строчки, без странички", а вот заплачет ли кто-нибудь над этими строчками?
Строчки пронзающие:
Мне верить надо
В кого-то,
Во что-то,
Чтоб жить без оглядки,
Жить без расчета…

Я просто птица
На тонкой ветке,
Хоть тоже в зверинце
И тоже в клетке…

Орел, паривший в невесомости, оборачивается пичугой. Дом - клеткой. Мир - зверинцем. Охота - фарсом (охота - символ настоящей работы).
Вообще-то Яшин - такой охотник, какой крупнее зайца сроду ничего не приносил. Да и не стремился - ни капли кровожадного азарта. Но вот пишет - охотно: как обкладывали крупного зверя, окружали берлогу… А потом пишет про то, как про это пишет…
"В журнале меня хвалили за правду, за мастерство… Медведя мы не убили, не видели даже его. И что еще характерно: попробуй теперь скажи, что факты не достоверны, - тебя обвинят во лжи".
Эта прелестная юмореска выигрывает еще и оттого, что посвящена одному из признанных арбитров жизненной правды в художественных текстах - критику Феликсу Кузнецову (с его вступительной статьей вышло посмертное собрание сочинений Яшина). Но глубоко запрятанная тревога улавливается и в этой юмореске. Сомнение в том, что делал всю жизнь. И в том, как жил.
"Да просто жил!" - отвечает Яшин (невзначай цитируя аббата Сийеса, над остроумием которого в XVIII веке смеялась "вся Европа", когда на вопрос: что ты делал в годы Революции? - он ответил: "Я жил").
Яшин не просто жил. Он непрерывно исповедовался. Он боялся "нарваться с исповедью на врага". Хотя враг был очевиден только в те годы, "когда фашисты в дома к нам стучали железными сапогами". А что же друзья, други? "А други смотрят просто, какое дело им, крещусь я троепёрстно или крестом иным". Стало быть, друзья и враги - призраки, меняются местами. И бог с чертом: "И в бога не верится, и с чертом не ладится".
Все-таки чувствуется закалка поколения. "Были мы молоды и не запасливы: в голоде, в холоде - всё-таки счастливы",- оборачивается Яшин на свои ранние никольские годы, когда девушки носили вместо сережек серпы и молоты, а вместо брошек значки. Первое советское поколение готовилось жить в воздушных замках, хотя рождалось в избах и бараках. И вроде уцелели - в провисе между бойнями: на Гражданскую не поспели, Отечественную увидели уже не из окопов, а с командных пунктов - с орлиного полета.
"История делает то, что следует", - с марксистко-гегельянской уверенностью успокаивает душу поэт, "повзрослевший вместе со своим поколением", но на всякий случай поминает и толстовско-каратаевское "терпение": "всё образуется, боль пройдет".
Пройдет ли?
Как и в былые годы, пробьется в стихи боль, неотделимая от любви.
Опять - как в былые годы - готовность к разрыву, азарт: "только бы простоев не знала душа".
И опять - "безрассудная сила", смесь любви с "ночной ухой" (рыбная ловля - такая же всегдашняя услада души и тела, как охота), и еще - магия таинственных шифровок (как в "Анне Карениной" Толстого?):
На маховике коленчатого вала
Выбита мета их трех букв:
В.М.Т.
Об этой мете знают
механики и мотористы
водители всех машин.
Когда поршень доходит
до Верхней Мертвой Точки,
Его движение как бы на миг замирает,
Взрыв сжатой горючей смеси
Толкает его обратно,
а к ВМТ
стремится другой поршень
под новый взрыв,
как под удар гильотины…
В судьбе каждого человека
Есть своя Верхняя Мертвая Точка…

Механики и мотористы, а также водители всех машин знают своё, а пытливые читатели - своё: В.М.Т. - аббревиатура имени, отчества и фамилии героини этого лирического цикла. Секрет полишинеля? Теперь - да. В ту пору: с конца 50-х до середины 60-х - что-то вроде ребуса - для посвященных.
Но при всех шифрах конкретная история отношений прописана в цикле "Ночная уха" достаточно четко. Это существенно - не потому, что можно реконструировать, как и что там было (это можно, но не нужно), а потому, что позволяет понять - психологически - лирический сюжет. То есть: чем он был для нее. Еще точнее: чем, как он думал, он был для нее.
Эмпирика не очень романтична: соседское знакомство. Кажется, дело происходит то ли в двух кварталах друг от друга, то ли в большом многоквартирном доме, так что для визита достаточно взбежать на нужный этаж. Они еще "на вы", но сигналы интереса (ее интереса к нему) уловлены мгновенно.
Его ответ: "Как вы подумать только могли, что от семьи бегу? Ваш переулок - не край земли, я - не игла в стогу… В мире то оттепель, то мороз - трудно тянуть свой воз. Дружбы искал я, не знал, что нес столько напрасных слез".
Ее слезы напрасны. Ее душа надломлена. Она умирает от рака - болезни надломленных душ.
И тут его сердце наконец разрывается:
Воскресни!
Возникни!
Сломалась моя судьба.
Померкли, поникли
Все радости без тебя.

Пред всем преклоняюсь,
Чем раньше не дорожил.
Воскресни!
Я каюсь,
Что робко любил и жил.

Робко? Да нет же: это она думала, что он робок. Вернее, это он думает, что она так думала.
Далее следует разбор полетов.
Она:
- Неужели ты не видишь, что ты мой бог?
Ответ (в стиле нераскаянного атеиста):
- И что я за бог, если сам ни во что не верю?!
Она шутит невесело:
- На день строю.
Он (грустя об упущенном):
- Ах, если бы раньше знать, что жизнь так мимолетна.
Она - всерьез:
- Прикажи что-нибудь.
Он - всерьез ("всерьез!"):
- Хорошо, сходи за папиросами.
Как она всё терпела великодушно! Как он великодушно утешал - скорее себя, чем ее:
- Ведь если б согласье во всем всегда, не знать бы нам счастья, опять беда…
Верхняя Мертвая Точка?
И тут горючая смесь взрывается от врезавшейся в память фразы: "Не отрекаются, любя". Тут-то его и пробило. И закричал ей на ту сторону бытия:
Не отрекаюсь я -
Будь всё по-старому.
Уж лучше маяться,
Как жизнь поставила…

Он промаялся еще три года. Умер почти день в день с нею: она в 1965, он в 1968. Чуя конец, просил: "Подари мне, боже, еще лоскуток шагреневой кожи!" "Не хочу уходить! Дай мне, боже, еще пожить". "И женщины, женщины взгляд влюбленный, чуть с сумасшедшинкой и отрешенный, самоотверженный, незащищенный"… Потом набрался мужества и выдохнул:
Так чего же мне желать
Вкупе со всеми?
Надо просто умирать,
Раз пришло время.

Свирский Григорий Цезаревич
Наш современник Салтыков-Щедрин ПУБЛИЦИСТИКА:

ВОЛОГОДСКИЙ КОНВОЙ. Вологодский конвой. Три писательских этюда.1.Сильно поредевшая российская интеллигенция перестала шептаться на своих кухнях о злодеяниях Сталина, как известно в 1956 году, после откровений Никиты Хрущева. А иные узнали о них впервые. А иные и знать не хотят.Потрясенный Александр Фадеев на пленуме СП, помню, внезапно заговорил, как на исповеди... о ярких вологодских талантах, которых до того как бы не замечали. "Александр Яшин плакал, видя, как цензура искромсала его поэму о деревне... "Я не могу смотреть на то, что делается у нас!"- воскликнул он.- Литература и искусство не могут существовать на неправде, - подытожил Фадеев итог своей и нашей мучительной жизни. И пустил себе пулю в лоб.
Александр Яшин, оплакав родную Вологду, бросился за нее в бой. Набатный рассказ Яшина "РЫЧАГИ" (декабрь 1956) стал основой "деревенской прозы".Рассказ прост, как правда. Сидят мужики в правлении колхоза, густо дымят самосадом, а атмосфера ясна, несмотря на дым.- Сказали, планируйте снизу, а потом от плана даже клочков не оставили.- Правду у нас в районе сажают в почетные президиумы, чтоб... помалкивала".О чем сердце болит, о том и разговор... Тут прибыл из райкома уполномоченный, открыл закрытое партийное собрание. И как будто перелетели люди в другой мир, никто больше о правде и не упоминал: - ТАК НАДО!Затихают люди, только что люди были, а уж больше не люди. РЫЧАГИ...
Естественно, это был последний номер "ЛИТЕРАТУРНОЙ МОСКВЫ". Крамолу партия запретила тут же.. Но, по счастью, не успела еще запретить "НОВЫЙ МИР" Твардовского. И его детище ФЕДОРА АБРАМОВА - острого, как скальпель хирурга, писателя, социолога, заступника народного. Мракобесов сталинского замеса, толпящихся вокруг Шолохова, называли "ростовская рота литературы". О вологодских - с радостным удивлением: "Как на хлеба их недород, так на писателей - урожай".У Яшина лицо мягкое, домашнее. У Федора Абрамова неулыбчивая физиономия человека прямого, неотступного и резкого. Такие и его романыо деревенской беде. "БАРЬЯ И СЕСТРЫ", "ДВЕ ЗИМЫ И ТРИ ЛЕТА" . В деревню Пекашино, что на реке Пинеге, в лесном крестьянском мире, старший брат привез из города подарки - встретили их сдержанно. А вот когда он вытащил из корзины буханку - целую увесистую кирпичину ржаного хлеба - тут все заволновались не на шутку. Давно, сколько лет не бывало в их колхозном доме такого богатства..."Сосед, работавший на сплаве леса, заболел, не дождавшись направления фельдшера, ушел в больничкуСообщили в район. - Понятно, - ответил районный секретарь. - Мы дезертира вылечим - передадим прокурору. А через три дня человек умер. Во время операции. От рака.Голод, да зверскую жестокость, порожденные нищетой и произволом властей, только и видит деревня Пекашино всю жизнь...Ребята- пекашинцы о казенной солдатской пайке мечтают, как о спасении от голодухи...Рассказ "ПЕЛАГЕЯ" вообще сродни открытию.Пелагея, чтоб прокормить семью, устроилась в пекарню. Работа адская. Дома валилась на голый крашеный пол -"охолонить". Нет сил подняться на ноги. А позвали к начальству на день рождения - поплелась. Иначе не выжить...Пелагея пострашнее расчетливых героев Дудинцева, где у Дроздова на семейных торжествах собирается сплошь городская номеклатура. Не подлинные чувства, а тот же самый расчет, бездушие проникли в самые низы, зарабатывающие хлеб адовым трудом. Государственная безнравственность губит всё и вся...
Следом вышел на литературный большак Василий Белов со своими "плотницкими рассказами". Но далеко не ушел. Лубянские лекторы, ринувшиеся к талантливым деревенщикам, взыскующим правды, убедили его, что во всем виноваты жиды...
Варлама Шаламова, мученика сталинских лет, никакое государственное вранье обмануть не могло. Я увидел его впервые, когда он стоял на трибуне в СП, не прикасаясь к ней, словно она была в грязи.Необычен и сам облик писателя. Будто только что отрыли человека из вечной мерзлоты Лицо неподвижное, сухое и какое-то замороженное. Необычны и его слова: "Человек хуже зверя, беспощаднее зверя, страшнее зверя".Эренбург, с трудом пробивавший в те дни сквозь цензуру свои "ЛЮДИ, ГОДЫ, ЖИЗНЬ", попытался встать и тихо уйти, но человек, не прикасавшийся к трибуне, вдруг воскликнул властно: "А вы сидите, Илья Григорьевич!", и Эренбург вжался в стул, словно придавленный тяжелым морозным голосом.Шаламов неторопливо повествовал о расправе с писателями его поколения. О самом себе - скупо, но - объемно:- Я родился и провел детство в Вологде. Здесь в течение столетий отслаивалась царская ссылка- протестанты, бунтари, критики разные и... создали здесь особый нравственный климат уровнем выше любого города России... Только Вологда никогда не подымала мятежа против советской власти. Начальник Северного фронта Кедров расстрелял двести заложников, в том числе и нашего учителя химии. Кедров был тот самый Шигалев, предсказанный Достоевским. В оправдание он предъявил письмо Ленина: "Прошу не проявлять слабости".
К Шаламову слабости не проявили: осудили на каторгу за высказывание: "Бунин - русский классик".В его рассказе "БУКИНИСТ", в грузовике, трясущемся по колымской дороге, перекатываются в кузове, как деревянные поленья, два человека. Ударяются друг о друга. Двух зеков везут на фельдшерские курсы. Шаламова взяли тоже: профессор-зек не поверил, что может быть человек, не знающий формулу воды. Шаламов окрестил соседа Флемингом, так как тот знал, кто такой Флеминг, открывший пеницилин. Флеминг - бывший следователь ЧК-НКВД, вспоминает о процессах тридцатых годов. О подавлении воли знаменитых подсудимых химией. "Тайна процесса была тайной фармакологии.." Спасти прозу Шаламова - значит, спасти бОольщую часть правды; хотя правда его жестока, порой невыносимо жестока.Учительница из Мордовии, в музее Сахарова, рассказывала нам, что когда в 1937 в один день расстреляли всю интеллигенцию города Саранска, крестьянская Мордовия была сразу отброшена в средневековье.В известной степени это стряслось и с Вологдой,нищей, голодной, отчаявшейся. Навечно врубилось в историю России привезенное из Гулага понятие"ВОЛОГОДСКИЙ КОНВОЙ" с его страшноватыми присказками: " ШАГ ВЛЕВО, ШАГ ВПРАВО СЧИТАЕТСЯ ПОБЕГ, КОНВОЙ СТРЕЛЯЕТ БЕЗ ПРЕДУПРЕЖДЕНИЯ". И "ВОЛОГОДСКИЙ КОНВОЙ ШУТИТЬ НЕ ЛЮБИТ""ВОЛОГОДСКИЙ КОНВОЙ", прежде всего, расправился со своими писателями - гордостью России тех лет. Фигурально выражаясь, естественно. "Партийная критика", как и ГБ, главный охранитель советского строя, затравили Александра Яшина за "РЫЧАГИ". По сути, убили его. После его ранней смерти застрелился из охотничьего ружья его шестнадцатилетний сын.

Они родились в один день. Говорят, что такие люди проживают похожие жизни. Означало ли это судьбу на двоих? Их тянуло друг к другу, но множество причин, важных и не очень, не позволило быть вместе.
От санитарки до поэтессы
Известная советская писательница Вероника Тушнова родилась в семье профессора медицины в Казани. Отец воспитывал дочь в строгости и любви к порядку. С раннего детства задумчивая черноглазая девочка тайком от всех писала стихи и прятала их под подушку. Окончив школу, пошла по стопам отца и поступила в мединститут в Ленинграде. Учеба не приносила удовольствия, каждый семестр давался с трудом. Ее по-прежнему завораживали поэзия и живопись. На четвертом году Тушнова решается и бросает институт, поступая в московский Литературный институт им. Горького. Но внезапно начинается война, и планы на будущее откладываются до лучших времен.

Медицинское образование пригодилось на фронте, днем Вероника ухаживала за больными в госпитале, а ночью «чиркала» поэтические строки. Больные даже прозвали ее «доктором с тетрадкой».

«Если я от этих строчек плачу, значит, мне они предназначались…»

Каждый номер нашей газеты открывают замечательные слова
« Спешите делать добрые дела!», которые стали нравственным девизом «Кореновских вестей» Не все наши читатели, наверное, знают, что это строки из стихотворения русского советского поэта Александра Яшина.

Мне с отчимом невесело жилось,
Все ж он меня растил -
И оттого
Порой жалею, что не довелось
Хоть чем-нибудь порадовать его.

Когда он слег и тихо умирал,-
Рассказывает мать,-
День ото дня
Все чаще вспоминал меня и ждал:
"Вот Шурку бы... Уж он бы спас меня!"

Бездомной бабушке в селе родном
Я говорил: мол, так ее люблю,
Что подрасту и сам срублю ей дом,
Дров наготовлю,
Хлеба воз куплю.

Мечтал о многом,
Много обещал...
В блокаде ленинградской старика
От смерти б спас,
Да на день опоздал,
И дня того не возвратят века.

Теперь прошел я тысячи дорог -
Купить воз хлеба, дом срубить бы мог.
Нет отчима,
И бабка умерла...
Спешите делать добрые дела!

Когда я выбрала эти строки для нашего девиза, я и подумать не могла, что пройдет совсем немного времени и я буду зачитываться стихами Александра Яшина, все время возвращаясь к ним, угадывая в них тайный смысл. Буду искать и с горьким удовлетворением находить в них признания в любви женщине, ставшей самым большим счастьем и самой большой болью его жизни. Но все по порядку.

Сначала, перебирая стихотворные сборники, я наткнулась на стихотворение Эдуарда Асадова, которое называлось: Веронике Тушновой и Александру Яшину. Прочитала и мне очень захотелось узнать, что за любовная трагическая история случилась между Тушновой и Яшиным. Стихов Тушновой я до этого времени, к стыду своему, практически не знала. Слышала, что была такая поэтесса, что-то там писала. Стихи, наверное. Заинтригованная Асадовым, ищу стихи Тушновой, нахожу. И все. С первой же строчки она меня околдовала. Несколько дней я ни о чем не могла думать, ничего не могла делать. Во мне, как музыка, звучали ее стихи. Меня ошеломила их искренность и пронзительная нежность. Они завораживали, они наполняли сердце сладкой болью. Это было, как наваждение:
Я стучусь в твое сердце:
- Отвори, отвори,
разреши мне
в глаза поглядеться твои,
оттого что забыла уже
о весне,
оттого, что давно не летала
во сне,
оттого, что давно молодой не была,
оттого, что
бессовестно лгут зеркала...
Я стучу в твое сердце:
- Отвори, отвори,
покажи мне меня
возврати, подари!

Старая, как мир история. История любви двух немолодых, людей. Счастливая и трагическая. Светлая и грустная. Рассказанная в стихах. Перечитала все, что нашла о Веронике Тушновой. Оказывается, вся страна зачитывалась этими стихами. Влюбленные советские женщины переписывали их от руки в тетрадки, потому что достать сборники ее стихов было невозможно. Их заучивали наизусть, их хранили в памяти и сердце. Их пели. Они стали лирическим дневником любви и разлуки не только Вероники Тушновой, но и миллионов влюбленных женщин. Как жаль, что среди этих миллионов в те годы не было меня. Зато теперь я, как рьяный новобранец, до обморока марширующий на плацу, начинала и заканчивала свой день стихами Вероники Тушновой:

Не отрекаются любя.
Ведь жизнь кончается не завтра.
Я перестану ждать тебя,
а ты придешь совсем внезапно.
А ты придешь, когда темно,
когда в стекло ударит вьюга,
когда припомнишь, как давно
не согревали мы друг друга.
И так захочешь теплоты,
не полюбившейся когда-то,
что переждать не сможешь ты
трех человек у автомата.
И будет, как назло, ползти
трамвай, метро, не знаю что там.
И вьюга заметет пути
на дальних подступах к воротам...
А в доме будет грусть и тишь,
хрип счетчика и шорох книжки,
когда ты в двери постучишь,
взбежав наверх без передышки.
За это можно все отдать,
и до того я в это верю,
что трудно мне тебя не ждать,
весь день не отходя от двери.

Любовь была тайной. Любовь была грешной. У Яшина семья, женат третьим браком, семеро детей, в последнем браке - четверо. Шутя он называл свое семейство "Яшинский колхоз". Ну как он мог оставить их! Да и Вероника, видимо, не позволила себе разрушить его семью, потому что, как мудрая женщина, понимала: на чужом несчастье счастья не построишь:

Незаконной любви
незаконные дети,
во грехе родились они -
эти стихи.

Читаешь ее стихи и понимаешь: чувство было настоящим, мучительным, страстным. Не легкая интрижка, а любовь, которая становится смыслом жизни, самой жизнью. Любовь, о которой втайне мечтает каждый из нас. Даже те, кто изначально строит свою жизнь на жестком расчете, прагматики и циники, и они, вслух не признаваясь никому, мечтают о такой любви. Правда, и платить за такое горение чувств приходится дорого. Порой, жизнью. Вероника растворилась в своей любви и сгорела на ее костре. Но остались стихи, искренние и взволнованные.

Гонит ветер
туч лохматых клочья,
снова наступили холода.
И опять мы
расстаемся молча,
так, как расстаются
навсегда.
Ты стоишь и не глядишь вдогонку.
Я перехожу через мосток...
Ты жесток
жестокостью ребенка -
от непонимания жесток,
Может, на день,
может, на год целый
эта боль мне жизнь укоротит.
Если б знал ты подлинную цену
всех твоих молчаний и обид!
Ты бы позабыл про все другое,
ты схватил бы на руки меня,
поднял бы
и вынес бы из горя,
как людей выносят из огня.

Читая эти горькие строки, мне очень захотелось побольше узнать о человеке, которому они были адресованы. Каким же должен был быть мужчина, которого так страстно, так самоотверженно любила эта удивительная женщина. Красавица с выразительным лицом, глазами необыкновенной глубины. Умница. По воспоминаниям друзей, она была очень светлым и теплым человеком. Умела дружить. Умела любить. А он, любил ли он ее? Что я знала о Яшине? Да почти ничего. Автор замечательных, почти библейских строк: спешите делать добрые дела. Фронтовик. Вот, пожалуй, и все. Но теперь я должна была узнать о нем как можно больше. Перечитала его стихи и прозу. Нашла фотографию Яшина и долго ревностно разглядывала. Да, действительно, по-мужски красив, с лицом грубой, но яркой лепки. Видимо, была в нем та чертовинка, то обаяние, которое сводит с ума даже уравновешенных женщин. Что уж говорить тогда о натуре творческой, увлекающейся!

Все в доме пасмурно и ветхо,
скрипят ступени, мох в пазах...
А за окном - рассвет
и ветка
в аквамариновых слезах.
А за окном
кричат вороны,
и страшно яркая трава,
и погромыхиванье грома,
как будто валятся дрова.
Смотрю в окно,
от счастья плача,
и, полусонная еще,
щекою чувствую горячей
твое прохладное плечо...
Но ты в другом, далеком доме
и даже в городе другом.
Чужие властные ладони
лежат на сердце дорогом.
...А это все - и час рассвета,
и сад, поющий под дождем, -
я просто выдумала это,
чтобы побыть
с тобой вдвоем.

Вдвоем им приходилось бывать не часто. Яшин тщательно скрывал возлюбленную от друзей и знакомых. Встречи были редкими. И вся жизнь влюбленной женщины превратилась в мучительное ожидание этих горько-счастливых встреч. Ну, не поднялась у него рука разорить свой семейный очаг. Чувство долга возобладало. Но сердцу-то невозможно приказать. И разрывалось сердце между долгом и любовью. А возлюбленная то покорно ждала, то ревниво терзалась, то упрекала, но чаще смиренно принимала выпавшую ей судьбу.

Небо желтой зарей окрашено,
недалеко до темноты...
Как тревожно, милый,
как страшно,
как боюсь твоей немоты.
Ты ведь где-то живешь и дышишь,
улыбаешься, ешь и пьешь...
Неужели совсем не слышишь?
Не окликнешь? Не позовешь?
Я покорной и верной буду,
не заплачу, не укорю.
И за праздники,
и за будни,
и за все я благодарю.
А всего-то и есть:
крылечко,
да сквозной дымок над трубой,
да серебряное колечко,
пообещанное тобой.
Да на дне коробка картонного
два засохших с весны стебля,
да еще вот - сердце,
которое
мертвым было бы
без тебя.

Когда заканчивался рабочий день и домашняя суета, я уходила в свою комнату и до глубокой ночи читала стихи Тушновой. Отступали все заботы и тревоги дня. И уже не она, а я бродила по подмосковным лесам, наслаждаясь негромкой красотой русской природы, мечтая о встрече с ним, единственным. Не она, а я сгорала от страсти и невозможности быть рядом с любимым. Удивительная сила искреннего слова: казалось, что эти слова рождены именно сейчас, именно в моем исстрадавшемся сердце.

Как часто лежу я без сна в темноте,
и всё представляются мне
та светлая речка
и елочки те
в далекой лесной стороне.
Как тихо, наверное, стало в лесу,
раздетые сучья черны,
день убыл - темнеет в четвертом часу,
и окна не освещены.
Ни скрипа, ни шороха в доме пустом,
он весь потемнел и намок,
ступени завалены палым листом,
висит заржавелый замок...
А гуси летят в темноте ледяной,
тревожно и хрипло трубя...
Какое несчастье
случилось со мной -
я жизнь прожила
без тебя.

Что делать, если любовь пришла на излете молодости? Что делать, если жизнь уже сложилась, как сложилась? Что делать, если любимый человек не свободен? Запретить себе любить? Невозможно. Расстаться – равносильно смерти. Но они расстались. Так решил он. А ей ничего не оставалось, как подчиниться. Началась черная полоса в ее жизни, полоса отчаяния и боли.

Говорят: “Вы знаете, он её бросил...”
А я без Тебя как лодка без вёсел,
как птица без крыльев,
как растенье без корня...
Знаешь ли Ты, что такое горе?

Я Тебе не всё ещё рассказала, -
знаешь, как я хожу по вокзалам?
Как расписания изучаю?
Как поезда по ночам встречаю?

Как на каждом почтамте молю я чуда:
хоть строки, хоть слова
оттуда....
оттуда....

Наверное, поначалу она еще ждала и надеялась. Как ждет и надеется на чудо приговоренный к смерти. Именно тогда родились в ее страдающей душе эти пронзительные строки: не отрекаются любя… А он, красивый, сильный, страстно любимый, отрекся. Я не хочу никого судить. Я понимаю его: он метался между чувством долга и любовью. Чувство долга победило. Но почему же так грустно от этой победы?

Биенье сердца моего,
тепло доверчивого тела...
Как мало взял ты из того,
что я отдать тебе хотела.
А есть тоска, как мед сладка,
и вянущих черемух горечь,
и ликованье птичьих сборищ,
и тающие облака..
Есть шорох трав неутомимый,
и говор гальки у реки,
картавый,
не переводимый
ни на какие языки.
Есть медный медленный закат
и светлый ливень листопада...
Как ты, наверное, богат,
что ничего тебе не надо.

Говорят, от любви не умирают. Ну, разве что в 14 лет, как Ромео и Джульетта. Это не правда. Умирают. И в пятьдесят умирают. Если любовь настоящая. Миллионы людей бездумно повторяют формулу любви, не осознавая ее великую трагическую силу: я тебя люблю, я не могу без тебя жить… И спокойно живут дальше. А Вероника Тушнова - не смогла. Не смогла жить. И умерла. От рака - сказали врачи. От любви – говорю я. Незадолго до смерти она написала эти строки:

Я прощаюсь с тобою
у последней черты.
С настоящей любовью,
может, встретишься ты.
Пусть иная, родная,
та, с которою - рай,
все равно заклинаю:
вспоминай! вспоминай!
Вспоминай меня, если
хрустнет утренний лед,
если вдруг в поднебесье
прогремит самолет,
если вихрь закурчавит
душных туч пелену,
если пес заскучает,
заскулит на луну,
если рыжие стаи
закружит листопад,
если за полночь ставни
застучат невпопад,
если утром белесым
закричат петухи,
вспоминай мои слезы,
губы, руки, стихи...
Позабыть не старайся,
прочь из сердца гоня,
не старайся,
не майся -
слишком много меня!

Вероники Тушновой не стало 7 июля 1965 года. И только тогда, видимо, только тогда Яшин понял, что любовь никуда не делась, не сбежала из сердца по приказу, как послушный солдат-первогодок. Любовь только затаилась, а после смерти Вероники вспыхнула с новой силой, но уже в ином качестве. Обернулась тоской, мучительной, горькой, неистребимой. Не стало родной души, по-настоящему родной, преданной.. Наверное, в эти дни он до конца, с пугающей ясностью понял горестный смысл вековой народной мудрости: что имеем, то не ценим, потерявши – горько плачем.

Думалось, все навечно,
Как воздух, вода, свет:
Веры ее беспечной,
Силы ее сердечной
Хватит на сотню лет.

Вот прикажу -
И явится,
Ночь или день - не в счет,
Из-под земли явится,
С горем любым справится,
Море переплывет.

Будет дежурить,
Коль надо,
Месяц в ногах без сна,
Только бы - рядом,
Рядом,
Радуясь, что нужна.

Думалось
Да казалось...
Как ты меня подвела!
Вдруг навсегда ушла -
С властью не посчиталась,
Что мне сама дала.

С горем не в силах справиться,
В голос реву,
Зову.
Нет, ничего не поправится:
Из-под земли не явится,
Разве что не наяву.

Так и живу.
Живу?

Друзья Яшина вспоминали, что после смерти Вероники он ходил, как потерянный. Большой, сильный, красивый человек, он как-то сразу сдал, словно погас внутри огонек, освещавший его путь. Он умер через три года от той же неизлечимой болезни, что и Вероника. Незадолго до смерти Яшин написал свою «Отходную»:

О, как мне будет трудно умирать,
На полном вдохе оборвать дыханье!
Не уходить жалею -
Покидать,
Боюсь не встреч возможных -
Расставанья.

Несжатым клином жизнь лежит у ног.
Мне никогда земля не будет пухом:
Ничьей любви до срока не сберег
И на страданья отзывался глухо.

Сбылось ли что?
Куда себя девать
От желчи сожалений и упреков?
О, как мне будет трудно умирать!
И никаких
нельзя
извлечь уроков.

В июле, тихо, никем не замеченные, прошли одна за другой даты смерти Вероники Тушновой и Александра Яшина. И только я одна, наверное, как очарованная странница, брожу по стихам их прекрасной любви, страдая от невысказанных чувств. Больше сорока лет прошло. Они ушли из жизни, но не из памяти. Когда-то Тушнова написала

Открываю томик одинокий -
томик в переплёте полинялом.
Человек писал вот эти строки.
Я не знаю, для кого писал он.

Пусть он думал и любил иначе
и в столетьях мы не повстречались...
Если я от этих строчек плачу,
значит, мне они предназначались.

Недавно ко мне пришла девочка и принесла целую тетрадку стихов о любви. Неумелые с точки зрения стихосложения, но искренние. Мы много говорили о поэзии, а потом я прочитала ей одно из стихотворений Тушновой, и с радостью увидела, как загорелись ее глаза. Теперь и она, я уверена, понесет в своем сердце эти замечательные стихи, а значит, не прервется тонкая нить, незримо связующая всех влюбленных людей.

Возможно, кто-то, прочитав эти строки, воскликнет: какая чушь! До любви ли тут, когда такое происходит дома, на работе или в стране. Есть более важные темы. Да нет же! Нет ничего важнее любви. С нее все начинается. Семья. Дети. Страна. Да, и страну тоже надо любить! И если уж на то пошло, без любви и стоящего гвоздя не сделаешь, занюханного огурца не вырастишь. Впрочем, нет, занюханный как раз и вырастишь. Любовь – она ведь ВСЕМУ начало.

Конечно, обязательно найдется человек, который скажет, да не нужны мне ваши потрясения, даже любовные, лучше я буду жить без любви, но спокойно. Хлопотное это дело – быть счастливым. Эдуард Асадов в том самом стихотворении, положившем начало моим изысканиям, словно предугадывая возможные возражения, замечает:

Бывает так: спокойно, еле-еле
Живут, как дремлют, в зиму и жару.
А вы избрали счастье. Вы не тлели,
Вы горячо и радостно горели,
Горели, словно хворост на ветру,

Пускай бормочет зависть, обозлясь,
И сплетня вслед каменьями швыряет.
Вы шли вперед, ухабов не страшась,
Ведь незаконна в мире только грязь,
Любовь же «незаконной» не бывает!

Две книги рядом в комнатной тиши...
Как два плеча, прижатые друг к другу.
Две нежности, два сердца, две души,
И лишь любовь одна, как море ржи,
И смерть одна, от одного недуга...

И коль порой устану от худого,
От чьих-то сплетен или мелких слов,
Махну рукой и отвернусь сурово.
Но лишь о вас подумаю, как снова
Готов сражаться насмерть за любовь!

А на что готовы мы? И готовы ли?