Чем закончился вий у гоголя. Гоголь николай васильевич. Истоки создания повести







Жанр, в котором Николай Васильевич Гоголь написал произведение, он сам определил как повесть. Хотя современным языком хочется именовать этот рассказ книгой остросюжетных мистических ужасов. Писательский труд был готов в 1835 году и сразу увидел свет в цикле «Миргород». Известно о двух редакциях этой повести, так как без цензуры здесь, как и во всех других произведениях, не обошлось.

Все события происходят в XVIII веке. Этому есть два объяснения.

Во-первых, в тексте упоминается Киевская семинария, ставшая так называться с 1817 года. До этого времени заведения именовалось Киевской академией и существовало с 1615 года. Но в Киевской семинарии не было отдела грамматики, такой отдел был в академии начиная с XVIII века.

Во-вторых, отец панночки, сотник, является территориальной единицей - так было в XVIII веке, в XIX веке сотник стал человеком военным.

Смещение во времени характерно для всего цикла «Миргород», и «Вий» не стал исключением.

Сюжетная композиция

По утрам разноликая толпа семинаристов отправлялась в семинарию. Дорога шла через рынок, но там семинаристов не любили, потому что они всё пробовали, ухватывая целой горстью, а покупать не покупали - денег нет.

В учебном заведении все расходились по классам, а вся семинария гудела как пчелиный улей. Между учащимися частенько проходили битвы, где инициаторами были грамматики. Оттого лица имели следы былых баталий.

По праздникам и торжественным дням бурсаки могли разъезжаться. Самые длительные каникулы начинались в июне месяце, когда все распускались по домам. Толпы грамматиков, риторов и богословов тянулись по дорогам.

Однажды во время подобного странствования три бурсака своротили с большой дороги: Богослов Халява, философ Хома Брут и ритор Тиберий Горобець.

Вечерело, но вокруг не было никакой деревни. Нестерпимо хотелось есть, но философ не привык спать с пустым брюхом, и путники не останавливались. Пришла ночь. Парни поняли, что они заблудились.

Однако, к своей радости, бурсаки увидели впереди огонёк. Это был небольшой хутор. Семинаристам пришлось долго стучать, пока старуха в нагольном тулупе открыла им. Друзья по несчастью попросились на ночлег, но старуха отказывала им, объясняя отказ большим числом постояльцев. Всё же договорились, но на довольно странных условиях. Бабка расселила всех друзей по разным местам. Философу Хоме достался пустой овечий хлев.

Только бурсак расположился на ночлег, низенькая дверь отворилась и в хлев вошла старуха. Её глаза сверкали непривычным блеском. Она растопырила руки и стала ловить юношу. Хома испугался и пытался отбиться от бабки, но та ловко вскочила ему на спину, ударила по боку метлой и философ во всю прыть понёс её на своих плечах. Только ветер засвистел в ушах да трава замелькала.

Всё случилось так быстро, что юноша ничего не успел сообразить. Он скакал с непонятным всадником на спине и чувствовал какое-то томительное, неприятное и сладкое чувство, подступавшее к сердцу. Изнемогая, парень стал вспоминать молитвы, какие только знал. Он вспоминал все заклятья против духов и понял, что ведьма ослабла на его спине.

Тогда Брут стал произносить заклятия вслух. Наконец изловчился, выпрыгнул из-под старухи и сам вскочил ей на спину. Бабка мелким дробным шагом побежала так быстро, что всё замелькало перед глазами и Хома едва мог перевести дух. Он схватил лежавшее на дороге палено и начал им изо всех сил колотить бабку. Дикие вопли издавала ведьма, страшные и угрожающие. Потом вопли ослабли и зазвучали как колокольчики.

«Точно ли это старуха», - подумал Хома. «Ох не могу больше», - простонала ведьма и упала в изнеможении. Бурсак посмотрел на старуху, но перед ним лежала красавица с растрёпанною роскошною косой, с длинными ресницами. Она стонала. Страшно стало Хоме и пустился он бежать со всех ног. Философ поспешил вернуться в Киев, раздумывая о необыкновенном происшествии.

Между тем распространился слух, что дочь одного из богатейших сотников возвратилась с прогулки вся избитая и находится при смерти. Она изъявила желание, чтобы отходную по ней после смерти читал киевский семинарист Хома Брут.

Юноша сопротивлялся, не хотел ехать обратно. Но поехать пришлось. Его попросту доставили к сотнику под охраной. Сотник, опечаленный кончиной дочери, желал выполнить её последнюю волю.

В светлице, куда сотник привёл философа горели высокие восковые свечи, а в углу под образами на высоком столе лежало тело умершей. Отец девушки указал Хоме место в головах умершей, где стоял небольшой налой, на котором лежали книги.

Богослов приблизился и начал читать, не решаясь взглянуть в лицо умершей. Сотник ушёл. Воцарилась глубокая тишина. Медленно повернул голову Брут, чтобы взглянуть на усопшую. Перед ним, словно живая, лежала чудная красавица, прекрасная и нежная. Но в её чертах читалось что-то пронзительное.
И тут он узнал ведьму. Это он убил её.

Вечером гроб понесли в церковь. Неумолимо приближалась ночь и философу было всё страшнее. Хому заперли в церкви и он совсем оробел. Осмотрелся. Посередине стоит чёрный гроб, свечи теплятся перед образами, но освещают только иконостас и середину церкви. Всё мрачно, а в гробу страшная сверкающая красота. Ничего мёртвого в этом лице усопшей, оно как живое. Казалось, панночка смотрит на него через опущенные веки. И вдруг из глаза покатилась слеза, превратившаяся в каплю крови.

Хома начал читать молитвы. Ведьма подняла голову, встала и раскинув руки пошла к философу. В ужасе он очертил вокруг себя круг и стал усиленно читать молитвы и заклинания. Ведьма оказалась у самой черты круга, но не смела его переступить. В гневе она погрозила пальцем и улеглась в гроб. Гроб сорвался со своего места и стал летать по храму.

Сердце у бурсака еле билось, пот катил градом… Но вот спасительные петухи! Крышка гроба захлопнулась. Брута пришёл сменить местный дьячок.

Вечером другого дня под конвоем снова отвели философа в церковь. Он сразу очертил себя кругом и стал читать молитвы, уверяя себя, что больше не поднимет глаз. Но через час не выдержал и повернул голову в сторону гроба. Труп уже стоял перед самой чертой. Снова ведьма стала искать Хому, размахивая руками и выкрикивая страшные слова. Парень понял, что это заклинания. По церкви пошёл ветер. Всё заскрипело, зацарапало в стёклах, засвистало, завизжало. Наконец послышались петухи.

За эту ночь Хома полностью поседел. Отказаться от третьей ночи не получилось. Перекрестившись богослов начал громко петь. Тут и хлопнула крышка гроба и мёртвая панночка встала. Губы дёргаются, рот перекошен и из него вылетают заклинания. С петель сорвались двери. Церковь наполнилась всякой нечистью. Все искали Хому. Но окружённый таинственным кругом, Брут для них был невидим.

«Приведите Вия!» - приказала панночка. Послышалось волчье завывание, раздались тяжёлые шаги. Парень увидел краем глаза, что ведут какое-то приземистое, косолапое чудовище. Его длинные веки опущены до самой земли, а лицо у него железное. Подземным голосом чудище приказало поднять ему веки и все кинулись выполнять его приказ.

Внутренний голос подсказывал Хоме, что не стоит глядеть в ту сторону, но он не сдержался. И тут же Вий указал на него своим железным пальцем. Вся нечисть кинулась на философа, а он бездыханно упал на землю. Тут же прозвучал петушиный крик, но спасать уж был некого.

Друзья Хомы помянул своего товарища и заключили, что умер он от собственного страха.

Главный герой

Эстетический принцип классической русской литературы в XIX веке составил неписаное правило, раздавать литературным героям имена с дополнительной смысловой нагрузкой, отражающей характерные черты персонажа. Гоголь разделял и придерживался этого принципа.

Имя главного героя - это полное противоречие двух начал. Хома Брут!

Несмотря на то что Гоголь заменил одну букву в имени своего героя, все с лёгкостью проводят параллель с библейским учеником Иисуса - апостолом Фомой. Этот апостол чаще всего вспоминается, когда речь заходит о неверии. Именно этот последователь Христа усомнился в воскрешении своего учителя, потому что отсутствовал, когда это событие произошло. Уверовал он, однако, когда господь пришёл вторично к своим ученикам.

Мораль очевидна - этому ученику не хватало веры. Сказанное ему верными приверженцами Христова учения Фоме недостаточно, он хочет фактов.

Из Евангельского повествования, выражение «Фома неверующий» перешло в речь многих народов и стало нарицательным.

Брут - эта фамилия тоже всем известна, прежде всего как убийцы Цезаря. Внучатый племянник Цезаря, усыновлённый и воспитанный им в лучших традициях, стал в истории культуры символом отступничества и предательства. Предательства, губящего все ценности, включая духовные.

Что касается гоголевского героя, то Хома - это бурсак, который имеет статус философа. Такая престижная репутация позволяет ему на каникулах заниматься репетиторством. Это же звание позволяет парню носить усы, пить и курить. Несмотря на молодость и социальный статус, бурсак с удовольствием пользуется этими привилегиями, все стрессы снимая горилкой.

Место, в котором Брут проживает и учится нельзя назвать показательным. Писатель выявил и показал всю порочность заведения, где и преподаватели, и ученики занимаются небогоугодными делами: чревоугодничают, подворовывают, устраивают кулачные бои. Вся дисциплина поддерживается только благодаря телесным наказаниям. Отправляя Хому, не желающего отпевать панночку, ректор так и говорит: «прикажу тебя по спине и по прочему так отстегать молодым березняком...»

Хома парень равнодушный и ленивый. Это такой флегматик, плывущий по течению и думающий: «Чему быть, тому не миновать». Но, конечно, постепенное нарастание страха, в теченее трёх ночей, которые пришлось проводить с блуждающим по церкви трупом, изрядно вывели его из привычного равновесия.

Брут не был готов к борьбе. Он впустил в свою душу разную нечисть ещё до знакомства с панночкой. Разве будущий духовный служитель не должен совершенствоваться, веровать всем сердцем и быть примером окружающим. Разве интересы богослова должны сводиться к желаниям поесть, поспать и выпить горилки.

Хома не самый добропорядочный христианин. С его губ постоянно слетают ругательства: «Вишь, чертов сын!», «Спичка тебе в язык, проклятый кнур!», «И мерзкую рожу твою … побил бы дубовым бревном».

Но богослов не совсем ещё отвернулся от веры. В сцене с напавшей на него старухой, именно молитвы помогают ему справиться с ведьмой, иначе она могла заездить его до смерти. Но этот урок не пошёл на пользу. Философ, приставленный читать молитвы, начинает смешивать их с заклинаниями, а после совсем опускается до язычества, чертит круг. Он не верит в силу молитвы, в богозаступничество - это его и погубило.

Смерть Брута - это необходимость в изложенном рассказе.

Интересен тот факт, что писатель не дал имени красавице, способной общаться с нечистой силой и самой являющейся частью этого сообщества. Он словно не стал марать ни одно женское имя.

Чего только не приписано этой ведьме. Она и кровь пьёт, и оборачивается то в собаку, то в старуху, да ещё призывает к себе другие сущности.

Панночка была небывалой красавицей: нежное белое чело, как снег, как серебро; чёрные брови - ровные, тонкие; ресницы, что стрелы; пылавшие жаром щёки; уста - рубины.

Казаки, стоявшие при сотнике, знали, что девушка была ведьмой. Дорош прямо заявляет во время ужина: «Да она на мне самом ездила! Ей-Богу, ездила!» Рассказывает историю и Спирид, о том как панночка заездила до смерти парня Микиту, катаючись на нём. А к казаку Шептуну ворвалась ночью в дом, чтоб напиться младенческой крови да искусать до смерти его жену.

Не известно сколько жизней погубила бы панночка, если бы Брут не остановил её, поплатившись за это собственной жизнью.

Религиозный аспект

Церковь - это центральное место, где встречаются все главные герои. Именно здесь происходит сюжетная развязка.

Странности с божьим храмом видны ещё до основных действий. То строение, которое всегда бывает центром села, и часто является гордостью местных властей, украшает местность и производит радостное впечатление, на хуторе выглядит очень уныло. Даже купола у этой церкви какие-то неблагополучные, неправильной формы. Ветхость и запущение - вот что бросается путникам в глаза.

В этом храме даже многочисленные свечи не могут рассеять мрак. Чёрный, в цветовой символике христиан не только цвет колдовства и магии - это цвет смерти, и смертью пропитано всё пространство храма.

Кроме полной власти тьмы в церкви властвует жуткая тишина. Ни одно живое существо не издаёт звука, нет даже сверчка. Нарушают тишину только звуки, способные усилить чувства страха: скрежет ногтей, стук зубов, волчий вой. А, может быть, это вовсе не волки, а разгулявшиеся демоны.

Вий

В своё произведение писатель «привёл» совершенно неизвестное, читателям XIX века, чудовище. Научные изыскания схожих персонажей подтвердили, что в совокупности мифологических воззрений славянских народов, действительно такой гном упоминался.

Это был достаточно опасный персонаж, поскольку убивал одним своим взглядом. Благо поднять веки сам он не мог.

Трудно представить как глубоко зашёл Гоголь, занырнув в самые глубины языческого славянства, вытащив оттуда Вия.

Но есть и другие версии. Некоторые изыскатели настаивают, что всё гораздо проще, и имя Вий - это просто производная от украинского слова «вія» (ресница). Ведь автор хорошо знал и говорил на украинском языке, всегда щедро добавляя украинские слова в свои труды.

А некоторые литературоведы вовсе смеются над всеми, потому что уверены, писатель придумал этого гнома. И все изыскания - это не что иное, как притянутые за уши сомнительные факты.

Но так или иначе, интерфейс чудища состоялся. С одной стороны гном этот совсем недееспособный. Сам он не может ходить, сам он не может смотреть. С другой стороны - это чудовище убивает.

В собственноручном примечании к своей работе Николай Васильевич объясняет, что Вий, этакий глава гномов, есть колоссальное создание простонародного воображения.

Анализ

Пожалуй «Вий» - это самое загадочное произведений Николая Васильевича, где с самого начала всё странно и непонятно. Почему в хуторе церковь в запустении? Стоит где-то на окраине. Где же люди крестят детей, венчаются, отпевают покойников? Неужто на соседних хуторах?

Красной нитью Гоголь показал, что храм оставленный и покинутый, может превратиться в языческое капище. Церковь становится обителью нечистой силы, потому что она запустела.

С самого начала истории всё в ней окутано мраком и таинственностью: тёмная ночь, люди, сбившиеся с пути, мрачные окрестности церкви. Всё имеет символический подтекст. Темнота, пустота, чернота вытесняет из человеческой души веру, чему и поддался Хома.

Хоме словно дано три попытки проявить свою искреннюю веру и повернуться к богу лицом. Но увы, философ не воспользовался этим правом.

В русской литературе не было ничего ужаснее, чем кошмар, описанный в «Вие». До развития кинематографа оставалось ещё около 70 лет, фильмов не было, и такие книги, которые можно было читать и перечитывать производили на публику колоссальное впечатление. Необузданная фантазия рассказчика погружала читателя в мир страшной мистической фантазии. Сверхъестественные силы, злобно объединившееся против человека, по сути, объединились против веры.

И хотя в повести «Вий» зло восторжествовало над добром, всем понятно, что шанс победить это самое зло есть у каждого. Только нужно верить! Верить всей душой и всем сердцем!

Николай Гоголь

Страниц: 324

Примерное время прочтения: 4 часов

Год издания: 1835

Язык: Русский

Начали читать: 1039

Описание:

Мистическая повесть великого русского прозаика Николая Гоголя. Данное произведение напитано религиозным мировоззрением писателя. История повествует о жизни одного хутора, на котором обитала нечистая сила. Однажды туда пожаловали трое студентов киевской бурсы, которые хотели заняться репетиторством. Им было негде ночевать и их приютила старуха. Ночью, один из студентов, Хома Брут, не спал. Внезапно он заметил, как старуха, которая днем еле передвигалась, вскочила на метлу и улетела. Он почуял присутствие нечистой, схватил полено и погнался за ней. Попав в нее деревяшкой, старуха свалилась с метлы на землю и превратилась в прекрасную, а главное молодую, панночку.

По стечению странных обстоятельств, на хуторе, после этой ночи, погибла дочь богатого сотника. Несмотря на то, что Хома уехал в общежитие бурсы, после столь странных событий, его нашли и позвали отпевать дочь сотника. Три ночи подряд Хома должен был заниматься этим в местной церкови. И вот тут начала творится настоящая «чертовщина». Панночка стала оживать и превращаться в ту самую старую ведьму. Бедный Хома, что уже не делал: и молился, и крестился, и круги защитные вокруг себя очерчивал – делал все, чтобы выжить. Так, он еле-еле доживал до утра.

Миргород - 3

Как только ударял в Киеве поутру довольно звонкий семинарский колокол,
висевший у ворот Братского монастыря, то уже со всего города спешили толпами
школьники и бурсаки. Грамматики, риторы, философы и богословы, с тетрадями
под мышкой, брели в класс. Грамматики были еще очень малы; идя, толкали друг
друга и бранились между собою самым тоненьким дискантом; они были все почти
в изодранных или запачканных платьях, и карманы их вечно были наполнены
всякою дрянью; как-то: бабками, свистелками, сделанными из перышек,
недоеденным пирогом, а иногда даже и маленькими воробьенками, из которых
один, вдруг чиликнув среди необыкновенной тишины в классе, доставлял своему
патрону порядочные пали в обе руки, а иногда и вишневые розги. Риторы шли
солиднее: платья у них были часто совершенно целы, но зато на лице всегда
почти бывало какое-нибудь украшение в виде риторического тропа: или один
глаз уходил под самый лоб, или вместо губы целый пузырь, или какая-нибудь
другая примета; эти говорили и божились между собою тенором. Философы целою
октавою брали ниже: в карманах их, кроме крепких табачных корешков, ничего
не было. Запасов они не делали никаких и все, что попадалось, съедали тогда
же; от них слышалась трубка и горелка иногда так далеко, что проходивший ми-
мо ремесленник долго еще, остановившись, нюхал, как гончая собака, воздух.
Рынок в это время обыкновенно только что начинал шевелиться, и торговки
с бубликами, булками, арбузными семечками и маковниками дергали наподхват за
полы тех, у которых полы были из тонкого сукна или какой-нибудь бумажной
материи.
- Паничи! паничи! сюды! сюды! - говорили они со всех сторон. - Ось
бублики, маковники, вертычки, буханци хороши! ей-богу, хороши! на меду! сама
пекла!
Другая, подняв что-то длинное, скрученное из теста, кричала:
- Ось сусулька! паничи, купите сусульку!
- Не покупайте у этой ничего: смотрите, какая она скверная - и нос
нехороший, и руки нечистые.

Шрифт: Меньше Аа Больше Аа

Как только ударял в Киеве поутру довольно звонкий семинарский колокол, висевший у ворот Братского монастыря, то уже со всего города спешили толпами школьники и бурсаки. Грамматики, риторы, философы и богословы, с тетрадями под мышкой, брели в класс. Грамматики были еще очень малы; идя, толкали друг друга и бранились между собою самым тоненьким дискантом; они были все почти в изодранных или запачканных платьях, и карманы их вечно были наполнены всякою дрянью; как то: бабками, свистелками, сделанными из перышек, недоеденным пирогом, а иногда даже и маленькими воробьенками, из которых один, вдруг чиликнув среди необыкновенной тишины в классе, доставлял своему патрону порядочные пали в обе руки, а иногда и вишневые розги. Риторы шли солиднее: платья у них были часто совершенно целы, но зато на лице всегда почти бывало какое-нибудь украшение в виде риторического тропа: или один глаз уходил под самый лоб, или вместо губы целый пузырь, или какая-нибудь другая примета; эти говорили и божились между собою тенором. Философы целою октавою брали ниже: в карманах их, кроме крепких табачных корешков, ничего не было. Запасов они не делали никаких и все, что попадалось, съедали тогда же; от них слышалась трубка и горелка иногда так далеко, что проходивший мимо ремесленник долго еще, остановившись, нюхал, как гончая собака, воздух.

Рынок в это время обыкновенно только что начинал шевелиться, и торговки с бубликами, булками, арбузными семечками и маковниками дергали наподхват за полы тех, у которых полы были из тонкого сукна или какой-нибудь бумажной материи.

– Паничи! паничи! сюды! сюды! – говорили они со всех сторон. – Ось бублики, маковники, вертычки, буханци хороши! ей-богу, хороши! на меду! сама пекла!

Другая, подняв что-то длинное, скрученное из теста, кричала:

– Ось сусулька! паничи, купите сусульку!

– Не покупайте у этой ничего: смотрите, какая она скверная – и нос нехороший, и руки нечистые…

Но философов и богословов они боялись задевать, потому что философы и богословы всегда любили брать только на пробу и притом целою горстью.

По приходе в семинарию вся толпа размещалась по классам, находившимся в низеньких, довольно, однако же, просторных комнатах с небольшими окнами, с широкими дверьми и запачканными скамьями. Класс наполнялся вдруг разноголосными жужжаниями: авдиторы выслушивали своих учеников; звонкий дискант грамматика попадал как раз в звон стекла, вставленного в маленькие окна, и стекло отвечало почти тем же звуком; в углу гудел ритор, которого рот и толстые губы должны бы принадлежать, по крайней мере, философии. Он гудел басом, и только слышно было издали: бу, бу, бу, бу… Авдиторы, слушая урок, смотрели одним глазом под скамью, где из кармана подчиненного бурсака выглядывала булка, или вареник, или семена из тыкв.

Когда вся эта ученая толпа успевала приходить несколько ранее или когда знали, что профессора будут позже обыкновенного, тогда, со всеобщего согласия, замышляли бой, и в этом бою должны были участвовать все, даже и цензора, обязанные смотреть за порядком и нравственностию всего учащегося сословия. Два богослова обыкновенно решали, как происходить битве: каждый ли класс должен стоять за себя особенно или все должны разделиться на две половины: на бурсу и семинарию. Во всяком случае, грамматики начинали прежде всех, и как только вмешивались риторы, они уже бежали прочь и становились на возвышениях наблюдать битву. Потом вступала философия с черными длинными усами, а наконец и богословия, в ужасных шароварах и с претолстыми шеями. Обыкновенно оканчивалось тем, что богословия побивала всех, и философия, почесывая бока, была теснима в класс и помещалась отдыхать на скамьях. Профессор, входивший в класс и участвовавший когда-то сам в подобных боях, в одну минуту, по разгоревшимся лицам своих слушателей, узнавал, что бой был недурен, и в то время, когда он сек розгами по пальцам риторику, в другом классе другой профессор отделывал деревянными лопатками по рукам философию. С богословами же было поступаемо совершенно другим образом: им, по выражению профессора богословия, отсыпалось по мерке крупного гороху, что состояло в коротеньких кожаных канчуках.

В торжественные дни и праздники семинаристы и бурсаки отправлялись по домам с вертепами. Иногда разыгрывали комедию, и в таком случае всегда отличался какой-нибудь богослов, ростом мало чем пониже киевской колокольни, представлявший Иродиаду или Пентефрию, супругу египетского царедворца. В награду получали они кусок полотна, или мешок проса, или половину вареного гуся и тому подобное.

Весь этот ученый народ, как семинария, так и бурса, которые питали какую-то наследственную неприязнь между собою, был чрезвычайно беден на средства к прокормлению и притом необыкновенно прожорлив; так что сосчитать, сколько каждый из них уписывал за вечерею галушек, было бы совершенно невозможное дело; и потому доброхотные пожертвования зажиточных владельцев не могли быть достаточны. Тогда сенат, состоявший из философов и богословов, отправлял грамматиков и риторов под предводительством одного философа, – а иногда присоединялся и сам, – с мешками на плечах опустошать чужие огороды. И в бурсе появлялась каша из тыкв. Сенаторы столько объедались арбузов и дынь, что на другой день авдиторы слышали от них вместо одного два урока: один происходил из уст, другой ворчал в сенаторском желудке. Бурса и семинария носили какие-то длинные подобия сюртуков, простиравшихся по сие время: слово техническое, означавшее – далее пяток.

Самое торжественное для семинарии событие было вакансии – время с июня месяца, когда обыкновенно бурса распускалась по домам. Тогда всю большую дорогу усеивали грамматики, философы и богословы. Кто не имел своего приюта, тот отправлялся к кому-нибудь из товарищей. Философы и богословы отправлялись на кондиции, то есть брались учить или приготовлять детей людей зажиточных, и получали за то в год новые сапоги, а иногда и на сюртук. Вся ватага эта тянулась вместе целым табором; варила себе кашу и ночевала в поле. Каждый тащил за собою мешок, в котором находилась одна рубашка и пара онуч. Богословы особенно были бережливы и аккуратны: для того чтобы не износить сапогов, они скидали их, вешали на палки и несли на плечах, особенно когда была грязь. Тогда они, засучив шаровары по колени, бесстрашно разбрызгивали своими ногами лужи. Как только завидывали в стороне хутор, тотчас сворочали с большой дороги и, приблизившись к хате, выстроенной поопрятнее других, становились перед окнами в ряд и во весь рот начинали петь кант. Хозяин хаты, какой-нибудь старый козак-поселянин, долго их слушал, подпершись обеими руками, потом рыдал прегорько и говорил, обращаясь к своей жене: «Жинко! то, что поют школяры, должно быть очень разумное; вынеси им сала и что-нибудь такого, что у нас есть!» И целая миска вареников валилась в мешок. Порядочный кус сала, несколько паляниц, а иногда и связанная курица помещались вместе. Подкрепившись таким запасом грамматики, риторы, философы и богословы опять продолжали путь. Чем далее, однако же, шли они, тем более уменьшалась толпа их. Все почти разбродились по домам, и оставались те, которые имели родительские гнезда далее других.

Один раз во время подобного странствования три бурсака своротили с большой дороги в сторону, с тем чтобы в первом попавшемся хуторе запастись провиантом, потому что мешок у них давно уже был пуст. Это были: богослов Халява, философ Хома Брут и ритор Тиберий Горобець.

Богослов был рослый, плечистый мужчина и имел чрезвычайно странный нрав: все, что ни лежало, бывало, возле него, он непременно украдет. В другом случае характер его был чрезвычайно мрачен, и когда напивался он пьян, то прятался в бурьяне, и семинарии стоило большого труда его сыскать там.

Философ Хома Брут был нрава веселого. Любил очень лежать и курить люльку. Если же пил, то непременно нанимал музыкантов и отплясывал тропака. Он часто пробовал крупного гороху, но совершенно с философическим равнодушием, – говоря, что чему быть, того не миновать.

Ритор Тиберий Горобець еще не имел права носить усов, пить горелки и курить люльки. Он носил только оселедец, и потому характер его в то время еще мало развился; но, судя по большим шишкам на лбу, с которыми он часто являлся в класс, можно было предположить, что из него будет хороший воин. Богослов Халява и философ Хома часто дирали его за чуб в знак своего покровительства и употребляли в качестве депутата.

Был уже вечер, когда они своротили с большой дороги. Солнце только что село, и дневная теплота оставалась еще в воздухе. Богослов и философ шли молча, куря люльки; ритор Тиберий Горобець сбивал палкою головки с будяков, росших по краям дороги. Дорога шла между разбросанными группами дубов и орешника, покрывавшими луг. Отлогости и небольшие горы, зеленые и круглые, как куполы, иногда перемежевывали равнину. Показавшаяся в двух местах нива с вызревавшим житом давала знать, что скоро должна появиться какая-нибудь деревня. Но уже более часу, как они минули хлебные полосы, а между тем им не попадалось никакого жилья. Сумерки уже совсем омрачили небо, и только на западе бледнел остаток алого сияния.

– Что за черт! – сказал философ Хома Брут, – сдавалось совершенно, как будто сейчас будет хутор.

Богослов помолчал, поглядел по окрестностям, потом опять взял в рот свою люльку, и все продолжали путь.

– Ей-богу! – сказал, опять остановившись, философ. – Ни чертова кулака не видно.

Но между тем уже была ночь, и ночь довольно темная. Небольшие тучи усилили мрачность, и, судя по всем приметам, нельзя было ожидать ни звезд, ни месяца. Бурсаки заметили, что они сбились с пути и давно шли не по дороге.

Философ, пошаривши ногами во все стороны, сказал наконец отрывисто:

– А где же дорога?

Богослов помолчал и, надумавшись, примолвил:

– Да, ночь темная.

Ритор отошел в сторону и старался ползком нащупать дорогу, но руки его попадали только в лисьи норы. Везде была одна степь, по которой, казалось, никто не ездил. Путешественники еще сделали усилие пройти несколько вперед, но везде была та же дичь. Философ попробовал перекликнуться, но голос его совершенно заглох по сторонам и не встретил никакого ответа. Несколько спустя только послышалось слабое стенание, похожее на волчий вой.

– Вишь, что тут делать? – сказал философ.

– А что? оставаться и заночевать в поле! – сказал богослов и полез в карман достать огниво и закурить снова свою люльку. Но философ не мог согласиться на это. Он всегда имел обыкновение упрятать на ночь полпудовую краюху хлеба и фунта четыре сала и чувствовал на этот раз в желудке своем какое-то несносное одиночество. Притом, несмотря на веселый нрав свой, философ боялся несколько волков.

– Нет, Халява, не можно, – сказал он. – Как же, не подкрепив себя ничем, растянуться и лечь так, как собаке? Попробуем еще; может быть, набредем на какое-нибудь жилье и хоть чарку горелки удастся выпить на ночь.

При слове «горелка» богослов сплюнул в сторону и примолвил:

– Оно конечно, в поле оставаться нечего.

Бурсаки пошли вперед, и, к величайшей радости их, в отдалении почудился лай. Прислушавшись, с которой стороны, они отправились бодрее и, немного пройдя, увидели огонек.

– Хутор! ей-богу, хутор! – сказал философ.

Предположения его не обманули: через несколько времени они увидели, точно, небольшой хуторок, состоявший из двух только хат, находившихся в одном и том же дворе. В окнах светился огонь. Десяток сливных дерев торчало под тыном. Взглянувши в сквозные дощатые ворота, бурсаки увидели двор, установленный чумацкими возами. Звезды кое-где глянули в это время на небе.

– Смотрите же, братцы, не отставать! во что бы то ни было, а добыть ночлега!

Три ученые мужа дружно ударили в ворота и закричали:

– Отвори!

Дверь в одной хате заскрипела, и минуту спустя бурсаки увидели перед собою старуху в нагольном тулупе.

– Кто там? – закричала она, глухо кашляя.

– Пусти, бабуся, переночевать. Сбились с дороги. Так в поле скверно, как в голодном брюхе.

– А что вы за народ?

– Да народ необидчивый: богослов Халява, философ Брут и ритор Горобець.

– Не можно, – проворчала старуха, – у меня народу полон двор, и все углы в хате заняты. Куды я вас дену? Да еще всё какой рослый и здоровый народ! Да у меня и хата развалится, когда помещу таких. Я знаю этих философов и богословов. Если таких пьяниц начнешь принимать, то и двора скоро не будет. Пошли! пошли! Тут вам нет места.

– Умилосердись, бабуся! Как же можно, чтобы христианские души пропали ни за что ни про что? Где хочешь помести нас. И если мы что-нибудь, как-нибудь того или какое другое что сделаем, – то пусть нам и руки отсохнут, и такое будет, что Бог один знает. Вот что!

Старуха, казалось, немного смягчилась.

– Хорошо, – сказала она, как бы размышляя, – я впущу вас; только положу всех в разных местах: а то у меня не будет спокойно на сердце, когда будете лежать вместе.

– На то твоя воля; не будем прекословить, – отвечали бурсаки.

Ворота заскрипели, и они вошли во двор.

– А что, бабуся, – сказал философ, идя за старухой, – если бы так, как говорят… ей-богу, в животе как будто кто колесами стал ездить. С самого утра вот хоть бы щепка была во рту.

– Вишь, чего захотел! – сказала старуха. – Нет у меня, нет ничего такого, и печь не топилась сегодня.

– А мы бы уже за все это, – продолжал философ, – расплатились бы завтра как следует – чистоганом. Да, – продолжал он тихо, – черта с два получишь ты что-нибудь!

– Ступайте, ступайте! и будьте довольны тем, что дают вам. Вот черт принес каких нежных паничей!

Философ Хома пришел в совершенное уныние от таких слов. Но вдруг нос его почувствовал запах сушеной рыбы. Он глянул на шаровары богослова, шедшего с ним рядом, и увидел, что из кармана его торчал преогромный рыбий хвост: богослов уже успел подтибрить с воза целого карася. И так как он это производил не из какой-нибудь корысти, но единственно по привычке, и, позабывши совершенно о своем карасе, уже разглядывал, что бы такое стянуть другое, не имея намерения пропустить даже изломанного колеса, – то философ Хома запустил руку в его карман, как в свой собственный, и вытащил карася.

Вий– есть колоссальное создание простонародного воображения. Таким именем называется у малороссиян начальник гномов, у которого веки на глазах идут до самой земли. Вся эта повесть есть народное предание. Я не хотел ни в чем изменить его и рассказываю почти в такой же простоте, как слышал. (Прим. Н. В. Гоголя.)

Грамматики и риторы– в духовных семинариях так называли учеников младших классов; философы и богословы – ученики старших классов.

Как только ударял в Киеве поутру довольно звонкий семинарский колокол, висевший у ворот Братского монастыря, то уже со всего города спешили толпами школьники и бурсаки. Грамматики, риторы, философы и богословы, с тетрадями под мышкой, брели в класс. Грамматики были еще очень малы; идя, толкали друг друга и бранились между собою самым тоненьким дискантом; они были все почти в изодранных или запачканных платьях, и карманы их вечно были наполнены всякою дрянью; как то: бабками, свистелками, сделанными из перышек, недоеденным пирогом, а иногда даже и маленькими воробьенками, из которых один, вдруг чиликнув среди необыкновенной тишины в классе, доставлял своему патрону порядочные пали в обе руки, а иногда и вишневые розги. Риторы шли солиднее: платья у них были часто совершенно целы, но зато на лице всегда почти бывало какое-нибудь украшение в виде риторического тропа: или один глаз уходил под самый лоб, или вместо губы целый пузырь, или какая-нибудь другая примета; эти говорили и божились между собою тенором. Философы целою октавою брали ниже: в карманах их, кроме крепких табачных корешков, ничего не было. Запасов они не делали никаких и все, что попадалось, съедали тогда же; от них слышалась трубка и горелка иногда так далеко, что проходивший мимо ремесленник долго еще, остановившись, нюхал, как гончая собака, воздух.

Рынок в это время обыкновенно только что начинал шевелиться, и торговки с бубликами, булками, арбузными семечками и маковниками дергали наподхват за полы тех, у которых полы были из тонкого сукна или какой-нибудь бумажной материи.

– Паничи! паничи! сюды! сюды! – говорили они со всех сторон. – Ось бублики, маковники, вертычки, буханци хороши! ей-богу, хороши! на меду! сама пекла!

Другая, подняв что-то длинное, скрученное из теста, кричала:

– Ось сусулька! паничи, купите сусульку!

– Не покупайте у этой ничего: смотрите, какая она скверная – и нос нехороший, и руки нечистые…

Но философов и богословов они боялись задевать, потому что философы и богословы всегда любили брать только на пробу и притом целою горстью.

По приходе в семинарию вся толпа размещалась по классам, находившимся в низеньких, довольно, однако же, просторных комнатах с небольшими окнами, с широкими дверьми и запачканными скамьями. Класс наполнялся вдруг разноголосными жужжаниями: авдиторы выслушивали своих учеников; звонкий дискант грамматика попадал как раз в звон стекла, вставленного в маленькие окна, и стекло отвечало почти тем же звуком; в углу гудел ритор, которого рот и толстые губы должны бы принадлежать, по крайней мере, философии. Он гудел басом, и только слышно было издали: бу, бу, бу, бу… Авдиторы, слушая урок, смотрели одним глазом под скамью, где из кармана подчиненного бурсака выглядывала булка, или вареник, или семена из тыкв.

Когда вся эта ученая толпа успевала приходить несколько ранее или когда знали, что профессора будут позже обыкновенного, тогда, со всеобщего согласия, замышляли бой, и в этом бою должны были участвовать все, даже и цензора, обязанные смотреть за порядком и нравственностию всего учащегося сословия. Два богослова обыкновенно решали, как происходить битве: каждый ли класс должен стоять за себя особенно или все должны разделиться на две половины: на бурсу и семинарию. Во всяком случае, грамматики начинали прежде всех, и как только вмешивались риторы, они уже бежали прочь и становились на возвышениях наблюдать битву. Потом вступала философия с черными длинными усами, а наконец и богословия, в ужасных шароварах и с претолстыми шеями. Обыкновенно оканчивалось тем, что богословия побивала всех, и философия, почесывая бока, была теснима в класс и помещалась отдыхать на скамьях. Профессор, входивший в класс и участвовавший когда-то сам в подобных боях, в одну минуту, по разгоревшимся лицам своих слушателей, узнавал, что бой был недурен, и в то время, когда он сек розгами по пальцам риторику, в другом классе другой профессор отделывал деревянными лопатками по рукам философию. С богословами же было поступаемо совершенно другим образом: им, по выражению профессора богословия, отсыпалось по мерке крупного гороху, что состояло в коротеньких кожаных канчуках.

В торжественные дни и праздники семинаристы и бурсаки отправлялись по домам с вертепами. Иногда разыгрывали комедию, и в таком случае всегда отличался какой-нибудь богослов, ростом мало чем пониже киевской колокольни, представлявший Иродиаду или Пентефрию, супругу египетского царедворца. В награду получали они кусок полотна, или мешок проса, или половину вареного гуся и тому подобное.

Весь этот ученый народ, как семинария, так и бурса, которые питали какую-то наследственную неприязнь между собою, был чрезвычайно беден на средства к прокормлению и притом необыкновенно прожорлив; так что сосчитать, сколько каждый из них уписывал за вечерею галушек, было бы совершенно невозможное дело; и потому доброхотные пожертвования зажиточных владельцев не могли быть достаточны. Тогда сенат, состоявший из философов и богословов, отправлял грамматиков и риторов под предводительством одного философа, – а иногда присоединялся и сам, – с мешками на плечах опустошать чужие огороды. И в бурсе появлялась каша из тыкв. Сенаторы столько объедались арбузов и дынь, что на другой день авдиторы слышали от них вместо одного два урока: один происходил из уст, другой ворчал в сенаторском желудке. Бурса и семинария носили какие-то длинные подобия сюртуков, простиравшихся по сие время: слово техническое, означавшее – далее пяток.

Самое торжественное для семинарии событие было вакансии – время с июня месяца, когда обыкновенно бурса распускалась по домам. Тогда всю большую дорогу усеивали грамматики, философы и богословы. Кто не имел своего приюта, тот отправлялся к кому-нибудь из товарищей. Философы и богословы отправлялись на кондиции, то есть брались учить или приготовлять детей людей зажиточных, и получали за то в год новые сапоги, а иногда и на сюртук. Вся ватага эта тянулась вместе целым табором; варила себе кашу и ночевала в поле. Каждый тащил за собою мешок, в котором находилась одна рубашка и пара онуч. Богословы особенно были бережливы и аккуратны: для того чтобы не износить сапогов, они скидали их, вешали на палки и несли на плечах, особенно когда была грязь. Тогда они, засучив шаровары по колени, бесстрашно разбрызгивали своими ногами лужи. Как только завидывали в стороне хутор, тотчас сворочали с большой дороги и, приблизившись к хате, выстроенной поопрятнее других, становились перед окнами в ряд и во весь рот начинали петь кант. Хозяин хаты, какой-нибудь старый козак-поселянин, долго их слушал, подпершись обеими руками, потом рыдал прегорько и говорил, обращаясь к своей жене: «Жинко! то, что поют школяры, должно быть очень разумное; вынеси им сала и что-нибудь такого, что у нас есть!» И целая миска вареников валилась в мешок. Порядочный кус сала, несколько паляниц, а иногда и связанная курица помещались вместе. Подкрепившись таким запасом грамматики, риторы, философы и богословы опять продолжали путь. Чем далее, однако же, шли они, тем более уменьшалась толпа их. Все почти разбродились по домам, и оставались те, которые имели родительские гнезда далее других.